Минуя одну за другой легкими прыжками, Джен наконец оказалась наверху. Двускатная крыша была засыпана толстым слоем мокрого и обледенелого снега, который так и плыл из-под ног, обрушиваясь вниз. Девочка на четвереньках добралась до конька и, расставив ноги по обе стороны — для безопасности, поковыляла к большой трубе. Иногда ноги все же соскальзывали, приходилось хвататься руками за скат, но завершить путешествие удалось довольно быстро. Кот был уже в двух шагах, когда Дженнаро вдруг поняла, что по своей безмозглой натуре эта тварь сейчас издерет ей руки в клочья. Недолго думая, она сорвала с себя пончо старой цыганки, швырнула его на обезумевшее животное и, сграбастав в охапку весь этот верещащий ворох, под аплодисменты зевак спустилась вниз по уже намеченному пути.
Синьора странно смотрела на Джен через свое стеклышко, когда та, усевшись за стол на кухне Приюта, торопливо орудовала ложкой. Даму звали Беатриче Мариано, это была бездетная вдова декана кафедры математики Пизанского университета: ее муж в свое время читал лекции студентам, среди которых был Галилео Галилей, по сей день навещавший с почестями донью Мариано, будучи наездами во Флоренции. Когда-то у четы Мариано были дети, но все до одного умерли, в том числе самый любимый, младший, синеглазый Луиджино, скончавшийся много лет назад от оспы. Именно его она, полуслепая от старческой дальнозоркости, углядела сейчас в лице этого беспризорного мальчишки, одетого, словно цыганенок и, как всякий предоставленный себе сорванец, не умеющего себя вести. Синьору Беатриче удивило то обстоятельство, что имя и фамилия у маленького парии были не цыганскими, но они подтверждали сиротское происхождение героя нынешнего дня, о котором говорили нынче во всех углах Оспедале дельи Инноченти. Помогающая приюту из добрых побуждений, богатая, но неприхотливая вдова декана неожиданно для себя решила, что этот бездомный мальчуган останется у нее, и она даст ему все, что не смогла дать рано умершему Луиджи — воспитание, образование и материнскую любовь. Средства у нее были, дело оставалось лишь за малым: за согласием самого Дженнаро.
Стоит ли говорить, что благоразумная Джен не стала отказываться, хорошо при этом помня слова старой Росарии — бесчестный цыган долго головы не проносит. И ей хотелось отплатить добром этой странной, но, кажется, добросердечной женщине. Вот разве что признаваться в том, кто она на самом деле, девочка покуда не собиралась, а сама синьора Мариано вроде бы так ничего и не углядела, равно как и все остальные, уж слишком привыкла Дженнаро Эспозито быть мальчишкой.
Прежние знакомые их семьи, люди заслуженные и уже ушедшие на покой, немало подивились просьбам Беатриче, которая, не откладывая в долгий ящик, стала обращаться к ним по поводу уроков, в необходимости коих для ее совершенно неграмотного, но смекалистого воспитанника она была уверена. Рано или поздно, но все друзья покойного мессера Мариано согласились с ее доводами, и на исходе весны Беатриче заметила, как изменился за эти месяцы умненький Дженнаро. Он уже немного умел писать какие-то каракули, напоминающие буквы и цифры, слегка читал по слогам и перестал сопротивляться, когда она настойчиво перекладывала столовые приборы у него в руках сообразно этикету.
Джен соглашалась на все это не без умысла: ей очень хотелось записать историю Тэи, Этне и Дайре буквами на бумаге, как это делали солидные взрослые мужи. Она настолько часто придумывала про них сказки, что эти люди были для нее как будто живыми старыми знакомыми, а не плодом пустых фантазий. Но, напевая песенку филиды, как та звучала у нее в голове, Джен даже не подозревала, что навлечет на себя очередной виток забот опекунши. Услышав ее хрустальный голос, удивительный не то что для мальчика, но даже и для девочки-певуньи, донья Мариано бросилась искать поддержки у человека, которого знала не так уж давно, благодаря все тому же Приюту, куда тот захаживал по работе, и который мог бы ей в этом очень помочь.
Звали его Шеффре, он был кантором, давал уроки музыки — в том числе, детям Приюта — и был, судя по всему, человеком честным, смирным и каким-то немного не от мира сего. Словом, в точности таким, как и прочие друзья семейства Мариано.
Маэстро уже собирался уходить, когда Беатриче привела своего воспитанника в Оспедале дельи Инноченти и поймала учителя буквально в дверях. Дженнаро пригляделась к нему, как делала это всегда в отношении незнакомцев, и сразу поняла, что очень похожим на него ей виделся тот самый полукровка Дайре из волшебной сказки. Лучи солнца упали в окно так, что пронизали светлые глаза кантора до самого дна и растворили в них все оттенки цвета, словно в переменчивом аквамарине, остались лишь сузившиеся черные зрачки, придавшие взгляду Шеффре магическую зловещесть, которая тут же и сгинула, как только он улыбнулся донье Мариано. Едва ли синьор заметил при этом Джен: та, памятуя наставления бабушки Росарии, слегка «спряталась», поскольку желала наперед разведать, что да как. Не слишком-то ей хотелось заниматься скучным музыкальным ремеслом, ведь одно дело горланить песенки на улице, а совсем другое — учиться делать это по всем правилам. Если еще и учитель окажется жутким занудой, то и подавно хоть сбегай из гостеприимного дома опекунши.
Кантор Шеффре выслушал просьбу вдовы и пригласил в учебную комнату. Джен огляделась не без любопытства, ведь у большинства имевшихся тут инструментов она не только не ведала названий, но даже и видела их впервые в жизни. Здесь было уже не так светло, как в вестибюле, и глаза кантора обрели более свойственный человеку светло-серый цвет. Он был не по моде чисто выбрит, не носил никаких украшений и не мог бы похвастаться роскошью наряда: на нем был темно-синий бархатный камзол без особых затей, синие же бархатные панталоны, простой, без кружев, воротник белой льняной сорочки свободно лежал на ключицах, а на ногах ловко сидели хоть и дешевые и неновые, но изящные туфли. Дженнаро всегда представляла себе музыкантов разодетыми, как вельможи, иногда приезжавшие поглазеть на выступления цыган и почти никогда не покидавшие своих карет, поэтому более чем скромный вид учителя музыки слегка ее разочаровал. Во всяком случае, Дайре в ее воображении одет был куда богаче и затейливее, и такая одежда очень шла к его ладной фигуре, в точности такой же, как стать этого впервые встреченного человека.
— Хорошо, я готов его послушать, — согласился кантор, усаживаясь в кресло и складывая длинные пальцы красивых крепких рук в замок.
Голос его был тихим и таким же мягким, как его бархатный костюм и каштановые, не слишком коротко остриженные волосы. Беатриче подбадривающее похлопала Джен по спине, а потом слегка подтолкнула ее вперед:
— Мальчик мой, спой ту самую песню, которую пел в прошлый раз.
Дженнаро начала было, поперхнулась, кашлянула и в смущении начала заново. Кантор слегка сощурился, склоняя голову к плечу. Глаза его потемнели еще сильнее, обретая небесный оттенок, и взгляд выражал внимательное удивление.
— Что это за язык? — спросил он, дослушав до конца.
— Это цыганское наречие, — объяснила Беатриче вместо не успевшей ответить Джен. — Он прежде воспитывался в таборе, синьор Шеффре.
Кантор и Дженнаро посмотрели друг на друга долгим взглядом, и учитель медленно покачал головой:
— Да нет, в том-то и дело, что это не на цыганском…
Дженнаро опустила глаза:
— Да, сер. Я сам выдумал эту песню, это никакой не язык.
— Я так не думаю. Донья Беатриче, хорошо, я возьму его в ученики.
Хорошо запомнила Джен их первый урок, когда с любопытством слушала его неспешный рассказ об истории нотной грамоты, сочиненной бенедиктинским монахом Гвидо Ареттинским в незапамятные времена. Это он, Гвидо д'Ареццо, начертал однажды на четырех линейках восходящие звуки октавы, дав им обозначения по первым слогам гимна Святому Иоанну, покровителю всех музыкантов.
— Каждая следующая строка поется на тон выше предыдущей, — говорил, мягко касаясь клавиш клавесина, кантор Шеффре. — Ut, Re, Mi, Fa, Sol, La, SI: «Чтобы рабы твои в полный голос могли воспеть чудеса твоих деяний, прости им их греховные уста, Святой Иоанн»[13].
И тогда Дженнаро поняла, что музыка ей, пожалуй, понравится. Если, конечно, учитель со временем не окажется таким же суровым, какой была бабушка Росария — натерпелся от нее «январский подкидыш» на всю оставшуюся жизнь, и больше не хотелось.