Затем я вошел в церковь.
Я не ожидал кого-нибудь там встретить, но ошибся: в отдалении молилась какая-то женщина.
При виде этой фигуры, лица которой я не мог рассмотреть, так как его скрывали складки длинной шали, я вздрогнул.
Внутренний голос прошептал мне: «Это она!»
Я остановился как вкопанный и приложил руку к груди.
Мне нечем было дышать.
Собравшись не с силами, а с духом, я прошел в один из самых темных уголков церкви и встал, прислонившись к колонне, соседней с той, что была увенчана мраморной ракушкой со святой водой.
Оттуда я стал смотреть на г-жу де Шамбле.
Один из последних солнечных лучей, при свете которых я только что читал эпитафии, проник сквозь окно церкви, упал на позолоченный нимб некоего святого и озарил молодую женщину сиянием, словно существо, уже переставшее принадлежать этому миру.
Однако, как я уже говорил, день клонился к закату, и луч становился все бледнее и бледнее, пока совсем не угас.
И тут мое сердце сжалось; мне показалось, что луч, отнятый у г-жи де Шамбле ревнивым небом, это ее душа, которая была ненадолго сослана в наш мир и вскоре должна вернуться в свой отчий дом — обитель Божью…
Теперь графиню освещали только сероватые отблески заката. Я понял по одному из ее движений, что она сейчас закончит молиться.
Невольно мне вспомнились строчки из «Гамлета»:
Nymph, in thy orisons,
Be all my sins remember'd.[5]
Госпожа де Шамбле встала, поцеловала правую ступню статуи Богоматери, ту, что стояла на голове змеи; затем она подошла к кружке для пожертвований и опустила в нее монетку.
Только я и Бог знали, чего ей стоило это подаяние, каким бы незначительным оно ни казалось.
Пожертвовав деньги для бедных, графиня подошла к колонне, чтобы зачерпнуть святой воды. Тогда я вышел из скрывавшей меня темноты и, обмакнув кончики пальцев в ракушке, протянул ей свою влажную руку.
Узнав меня, г-жа де Шамбле тихо вскрикнула, и мне даже показалось, что она побледнела под покрывалом. Графиня в свою очередь протянула мне руку без перчатки, коснулась кончиков моих пальцев, перекрестилась и удалилась.
Я смотрел ей вслед до тех пор, пока она не вышла за дверь и не затихли ее шаги. Затем я тоже осенил себя крестом и преклонил колени на скамейке, с которой только что поднялась г-жа де Шамбле.
По правде говоря, я не молился, так как не знаю наизусть ни одной молитвы. Я захожу в церковь скорее не для того, чтобы молиться, а чтобы предаться размышлениям. Если мне надо попросить о чем-то Бога или поблагодарить его за оказанную милость, я не прибегаю к заученным книжным словам, что хранятся в недрах нашей памяти. Нет, эти слова исходят из моего сердца и зависят от умонастроения, а зачастую, обращаясь к Всевышнему, я выражаю свое пожелание без слов. В такие минуты, когда я парю за гранью мечты, мое душевное состояние граничит с восторгом. Подобно детям, которые во сне летают, моя душа обретает крылья и медленно поднимается над обыденной жизнью. В это время я общаюсь с Богом, но не так, как Моисей на Синае, стоявший перед неопалимой купиной среди сверкающих молний, а столь же естественно, как поет птица, благоухает цветок или журчит ручей. И вот я уже не просто человек, творящий молитву, а существо, переполненное обожанием. Я не поворачиваюсь к той или иной точке неба или земли, а лишь говорю: «О ветер, откуда бы ты ни дул: с севера или юга, запада или востока — я знаю, куда ты летишь. Донеси мое дыхание до Господа, благодаря которому я живу и которого я благословляю за то, что он вложил в мое сердце столько любви и так мало ненависти».
Я выхожу из этого состояния со спокойным, доверчивым, но исполненным печали сердцем. Однако Богу известно, что моя печаль проистекает не от сомнений и сожалений, а от смирения.
Думала ли г-жа де Шамбле обо мне во время молитвы? Мне это неизвестно, но я знаю другое: все, что я говорил Богу, было о ней.
Когда я поднялся с колен, было совсем темно, и уже не солнечные лучи проникали сквозь церковные оконницы, а лунный свет, падая на Богоматерь, окрашивал ее в голубоватые тона, так что статуя казалась отлитой из серебра.
Я прикоснулся губами к ступне Пресвятой Девы и с благоговением поцеловал ее.
Затем я направился к кружке для пожертвований. Мне показалось, что г-жа де Шамбле опустила туда два франка.
Порывшись в карманах, я нашел монету того же достоинства, бросил ее в кружку и вышел из церкви.
С наиболее высокой точки кладбища был виден дом графини.
В нем было освещено только одно окно, и я подумал, что это ее окно. Его можно было видеть из церкви, а значит, и из дома папаши Дюбуа.
Не знаю, почему я обратил внимание на эту подробность, — такая мысль не пришла мне в голову две недели тому назад, когда я покупал домик.
Однако теперь, придя ко мне, эта мысль не радовала меня, а причиняла мне боль.
Может быть, я предчувствовал, что когда-нибудь мне придется страдать, глядя на свет в этом окне?
Усевшись на скамейку, я смотрел на дом г-жи де Шамбле до тех пор, пока свет не погас.
Тогда я вновь прошел через маленькое кладбище, мимо надгробий, белевших в темноте. Из розового куста, что рос на могиле какой-то девушки, доносилось пение соловья. При моем приближении птица умолкла.
Шаги живого человека испугали певца, услаждавшего мертвых.
Спустившись по лестнице, я опять оказался на берегу Шарантона и вскоре вернулся в гостиницу.
Было уже за полночь: пять-шесть часов промелькнули молниеносно.
Я лег в постель, вспоминая маленькую девичью комнату в усадьбе Жювиньи, и уснул, прижимая к губам кольцо Эдмеи. (Почему-то именно с этого вечера г-жа де Шамбле стала для меня Эдмеей.)
На следующее утро, в девять часов, Грасьен зашел за мной в гостиницу; я был уже готов. Бракосочетание должно было состояться в мэрии в десять часов, а венчание в церкви было назначено на одиннадцать.
Добрый малый попросил меня сопровождать графиню, потому, что я был единственным благородным господином на свадьбе.
Я вздрогнул, и Грасьен, должно быть, увидел, что я побледнел. При мысли о том, что рука Эдмеи будет опираться на мою руку, я пришел в сильное волнение.
Я начинал понимать, что страстно люблю эту женщину, но, как ни странно, нисколько не ревновал ее к мужу.
— Граф не приедет на свадьбу? — осведомился я у Грасьена.
Он рассмеялся:
— О! Господин граф слишком себя уважает, чтобы явиться на свадьбу к таким беднякам, как мы.
— А что, графиня себя не слишком уважает? — спросил я.
— Она святая, — заявил Грасьен.
— Но ведь я с графиней едва знаком и не посмею предложить ей руку, — продолжал я.
— Что вы, оставьте! — воскликнул Грасьен. — Все пойдет без задоринки… Вы же не можете подать руку крестьянке, и графиня тоже не может подать руку крестьянину.
— Вероятно, она поедет в церковь в карете, и мне не придется ее сопровождать.
— Чтобы она поехала в карете, когда мы пойдем пешком? Да вы совсем не знаете нашу бедную госпожу! Она тоже пойдет пешком, к тому же от поместья до церкви — рукой подать. Однако, — добавил Грасьен, — мы должны быть в поместье без четверти десять: не будем заставлять себя ждать.
— Я понимаю: тебе не терпится увидеть, насколько Зое идет венок флёрдоранжа.
— О! Я не волнуюсь, — сказал Грасьен, — он не уколет ее.
— Что ж, пойдем.
По дороге мы собирали молодых парней — друзей жениха: одни ждали нас на пороге своих домов, другие — на перекрестках улиц.
Все девушки — подруги Зои — уже собрались в имении.
Два музыканта со скрипками, украшенными лентами, стояли на окраине селения.
Это был не старинный обряд, а скорее дань традиции.
Когда мы подошли к усадьбе, скрипачи возвестили о нашем приближении довольно громогласными звуками своих инструментов.
Ворота были открыты, и пять-шесть девушек с нетерпением ожидали нашего прихода на лужайке.
Увидев нас, они вскричали: «Идут! Идут!» — и бросились на крыльцо.
— Я думаю, — сказал я Грасьену, — что мне не придется предлагать руку госпоже де Шамбле, ведь она поведет Зою, а я поведу вас, если вы не возражаете.
— Да, до церкви, — ответил жених, — но после венчания, когда Зоя станет моей женой, неужели вы думаете, что я не подам ей руки?