— Увы, я его люблю, этого Ливерани, тут нет сомнения, — ответила Консуэло, поднося к губам руку таинственной сивиллы.[168] — Его присутствие внушает мне еще больший страх, чем присутствие Альберта, но как непохож этот страх на тот и сколько в нем странного наслаждения! Его объятия влекут меня, как магнит, а, когда его уста прикасаются к моему лбу, я попадаю в иной мир, где мне дышится, где живется совсем по-иному.
— Если так, Консуэло, ты должна любить этого человека и забыть того. С этой минуты я провозглашаю твой развод — таков мой долг, таково мое право.
— Несмотря на все что вы мне сказали, я не могу принять вашего приговора, не повидавшись с Альбертом, не услышав от него самого, что он отказывается от меня без печали и возвращает мне слово без презрения.
— Либо ты все еще не знаешь Альберта, либо боишься его. Зато я знаю его, у меня есть на него еще большие права, чем на тебя, и я могу говорить от его имени. Мы здесь одни, Консуэло, и мне не запрещено полностью открыться тебе, хоть я и принадлежу к верховному судилищу, к числу тех, кого не знают ближайшие их ученики. Но мы обе сейчас в исключительном положении. Взгляни же на мое поблекшее лицо и скажи, не кажется ли оно знакомым тебе.
С этими словами сивилла сняла маску и фальшивую бороду, круглую шапочку и накладные волосы, и Консуэло увидела женское лицо, правда изможденное и старое, но несравненной красоты линий, лицо с неземным выражением доброты, печали и силы. Эти три столь различные и столь редко сочетающиеся в одном и том же существе душевные свойства читались в высоком лбе, в материнской улыбке и в глубоком взгляде незнакомки. Форма головы и нижняя часть лица говорили о некогда могучей энергии, но следы перенесенных страданий были более чем заметны, и нервная дрожь заставляла слегка трястись эту прекрасную голову, напоминавшую голову умирающей Ниобеи[169] или, скорее, голову Девы Марии, лежащей в изнеможении у подножия креста. Седые волосы, тонкие и гладкие, как шелк, разделенные прямым пробором и слегка начесанные на виски, завершали благородное своеобразие этой удивительной головы. В то время женщины пудрили, завивали и зачесывали волосы назад, смело открывая лоб. Сивилла же подобрала свои самым незатейливым образом, и такая прическа, менее всего мешавшая ей при ее мужском одеянии, как нельзя более гармонировала с овалом и выражением ее лица, хотя сама она совсем не заботилась об этом. Консуэло долго смотрела на нее с уважением и восторгом и вдруг, схватив обе ее руки, изумленно вскричала:
— Боже мой! Как вы похожи на него!
— Да, я похожа на Альберта, или, вернее сказать, Альберт поразительно похож на меня. Но разве ты никогда не видела моего портрета?
И, заметив, что Консуэло силится что-то припомнить, она добавила, желая ей помочь:
— Ныне я лишь тень этого портрета, но прежде он походил на меня настолько, насколько может произведение искусства приблизиться к оригиналу. На нем была изображена молодая, здоровая, блистающая красотой женщина в корсаже из золотой парчи, унизанном цветами из драгоценных камней, в пурпурном плаще, с черными волосами, ниспадавшими локонами на плечи и украшенными рубинами и жемчугами. В таком наряде была я более сорока лет назад, на другой день после моей свадьбы. Я была красива, но это продолжалось недолго, ибо в душе у меня уже тогда царила смерть.
— Портрет, о котором вы говорите, находится в замке Исполинов, в комнате Альберта, — побледнев, сказала Консуэло. — Это портрет его матери. Он почти не знал ее и все же боготворил… В минуты экстаза ему казалось, что он видит и слышит ее. Очевидно, вы близкая родственница благородной Ванды фон Прахалиц и поэтому…
— Ванда фон Прахалиц — это я, — ответила сивилла уже более твердым голосом. — Я мать Альберта и вдова Христиана Рудольштадта. Я происхожу из рода Яна Жижки, поборника Чаши. Я свекровь Консуэло, но отныне хочу быть только ее другом или приемной матерью, ибо Консуэло не любит Альберта, а Альберт не должен быть счастлив ценой несчастья своей подруги.
— Мать! Вы мать Альберта! — воскликнула Консуэло, задрожав и падая на колени перед Вандой. — Так, значит, вы привидение? Ведь вас оплакивали в замке Исполинов как умершую.
— Двадцать семь лет тому назад, — ответила сивилла, — Ванда фон Прахалиц, графиня Рудольштадт, была погребена в той же часовне и под той же плитой, где в прошлом году был погребен Альберт Рудольштадт. Он страдал той же болезнью, был подвержен таким же припадкам каталепсии и стал жертвой такой же ошибки. Сын никогда не был бы извлечен из этой ужасной могилы, если бы мать, которая знала об угрожавшей ему опасности, не следила, оставаясь невидимой, за его агонией и не видела своими глазами его погребение. Мать спасла это существо, еще полное сил и жизни, от могильных червей, на съедение которым его оставили. Мать вырвала его из рабства того мира, где он прожил слишком долго и где больше не мог жить, и перенесла в другой, таинственный мир, в недоступное убежище, где она сама вновь обрела если не физическое здоровье, то по крайней мере душевный покой. Это необыкновенная история, Консуэло, и тебе надо узнать ее, чтобы понять историю Альберта, его безрадостную жизнь, его мнимую смерть и чудесное воскресение. Сборище Невидимых, где будет происходить твое посвящение, начнется лишь в полночь. Слушай же меня, и пусть волнение, которое ты испытаешь, узнав эту историю, подготовит тебя к тем волнениям, которые тебе предстоят.
XXXIII
— Я была богата, красива, принадлежала к знатному роду, когда в двадцать лет меня выдали замуж за сорокалетнего графа Христиана. Он годился мне в отцы и внушал чувство привязанности и уважения, но отнюдь не любви. Я была воспитана в неведении того, что значит это чувство в жизни женщины. Мои родители, ревностные лютеране, вынужденные, однако, исповедовать свою религию втайне, отличались чрезвычайной суровостью взглядов и огромной силой духа. Их ненависть ко всему чужеземному, их внутреннее возмущение против религиозного и политического ига Австрии, их фанатическую любовь к прежней свободе родины я впитала с молоком матери, и эти благородные страсти полностью удовлетворяли меня в годы моей юности. Я не подозревала о том, что существует иная страсть, а моя мать, которая никогда не знала ничего, кроме чувства долга, сочла бы преступным предупредить меня об этом. Император Карл, отец Марии-Терезии, долго преследовал мою семью за еретические воззрения и поставил под угрозу наше состояние, нашу свободу и почти что самую нашу жизнь. Я могла спасти родителей замужеством с католическим вельможей, приверженцем империи, и принесла себя в жертву с гордостью, даже с восторгом. Из тех лиц, на которых мне указали, я выбрала графа Христиана, ибо его кроткий, спокойный и, по-видимому, слабый характер давал надежду на то, что мне удастся тайно склонить его к политическим взглядам моей семьи. Отец и мать приняли это доказательство моей преданности и благословили меня. Я думала, что моя добродетель принесет мне радость. Но несчастье, если ты чувствуешь всю его силу и всю несправедливость, не есть та сфера, где свободно развиваются душевные силы. Вскоре я поняла, что под благожелательной кротостью рассудительного и тихого Христиана скрываются непреодолимое упорство, упрямая преданность обычаям своего сословия и предрассудкам своей среды, а также нечто вроде сострадательной ненависти и горестного презрения к любой идее сопротивления и борьбы против установленного порядка вещей. Общение с сестрой его Венцеславой, любящей, деятельной, великодушной, но еще более, чем он, порабощенной пустыми обрядами благочестия и высокомерием своего круга, было мне и приятно и мучительно. Эта тирания ласкала, но и давила; эта дружба, хоть и непритворная, была в то же время совершенно невыносима. Я смертельно страдала от полного отсутствия духовной близости с этими существами. И хоть я любила их, соприкосновение с ними меня убивало, и вся атмосфера их дома медленно иссушала мою душу. Вам известна история юности Альберта, его восторженные порывы, которые всегда подавлялись, его религиозные идеи, которых не понимали, его протестантские убеждения, за которые его обвинили в ереси и безумии. Моя жизнь была прелюдией к его жизни, и вам, наверное, случалось слышать от кого-нибудь из Рудольштадтов восклицания, выражавшие ужас и скорбь по поводу этого пагубного сходства между сыном и матерью как в нравственном, так и в физическом отношении.