Особенно мучил Консуэло такой вопрос: действительно ли невозможно допустить мысль, что Альберт жив? Ведь Сюпервиль не заметил тех явлений, которые в течение двух лет предшествовали его последней болезни. Он даже отказался поверить в ее существование, упорно считая, что причиной частых посещений подземелья были любовные свидания молодого графа с Консуэло. Только ей и Зденко была известна тайна этих припадков летаргии. Самолюбие врача не позволяет Сюпервилю признаться, что, констатируя смерть, он мог ошибиться. Теперь, когда Консуэло знала о существовании и могуществе совета Невидимых, она имела возможность делать тысячи предположений о том, каким способом они вырвали Альберта из ужасного склепа, где его преждевременно похоронили, а потом, руководствуясь какими-то неизвестными целями, тайно привезли к себе. Все, что открыл ей Сюпервиль о секретах замка и о странностях князя, только подтверждало эту догадку. Сходство с графом авантюриста по имени Трисмегист могло сделать всю эту историю еще более загадочной, но не делало самый факт невозможным. Эта мысль так поразила бедную Консуэло, что она впала в глубокую тоску. Если Альберт жив, она, не колеблясь, соединится с ним, как только ей позволят, и посвятит ему себя навсегда… Однако сейчас острее, чем когда бы то ни было прежде, она чувствовала, как мучителен для нее будет этот союз без любви. Рыцарь предстал перед ее мысленным взором как источник горьких сожалений, как источник будущих угрызений совести. Если пришлось бы отказаться от него, только что зародившаяся любовь пошла бы своим обычным путем: встретив препятствия, она быстро превратилась бы в страсть. Консуэло не спрашивала себя с лицемерной покорностью, зачем ее дорогому Альберту понадобилось выйти из могилы, где ему было так хорошо. Нет, она думала, что, видно, ей суждено принести себя в жертву этому человеку, быть может, даже и за пределами могилы, и готова была выполнить свой долг до конца, но она невыразимо страдала, оплакивая незнакомца — свою невольную, свою горячую любовь.
Слабый шорох и легкое прикосновение крыла к плечу вывели ее из этих размышлений. Она невольно вскрикнула от радости и изумления: хорошенькая малиновка порхала по комнате и бесстрашно приближалась к ней. Еще несколько секунд нерешительности, и она согласилась взять с ее ладони муху.
— Ты ли это, моя милая подружка, моя верная наперсница? — говорила ей Консуэло со слезами детской радости. — Значит, ты искала меня и нашла? Нет, этого не может быть. Прелестное доверчивое создание, ты похожа на мою подругу, но ты не она. Должно быть, ты вырвалась из теплицы какого-нибудь садовника, где проводила холодные дни среди все еще прекрасных цветов. Приди же ко мне, утешительница заключенных. Видимо, инстинкт толкает тебя к одиноким узникам, и я готова перенести на тебя всю нежность, какую питала к твоей сестре.
Консуэло около четверти часа забавлялась с ласковой птичкой, как вдруг легкий свист, раздавшийся где-то за окном, заставил вздрогнуть это умное маленькое существо. Малиновка выронила из клюва лакомства, которыми ее щедро угощала новая приятельница, немного помедлила, блеснула своими круглыми черными глазками и вдруг, подстрекаемая новым повелительным свистком, решительно вылетела в окно: Консуэло проследила за ней взглядом и увидела, как она затерялась в листве дерев. Но, стараясь разыскать ее след, она заметила в глубине сада, на противоположном берегу окаймлявшего его ручья, в более или менее открытом месте, некую фигуру, узнать которую было легко, несмотря на расстояние. То был Готлиб. Подпрыгивая и напевая, он бродил вдоль ручья. На минуту забыв о запрещении Невидимых, Консуэло, стоя у окна, стала махать платком, пытаясь привлечь его внимание. Но он был поглощен заботой разыскать свою малиновку, смотрел вверх на деревья, свистел и наконец ушел, так и не увидев Консуэло.
«Благодарение Богу, да и Невидимым тоже, что бы там ни говорил Сюпервиль! — подумала она. — Бедный юноша выглядит счастливым и здоровым, с ним малиновка — его ангел-хранитель. Мне кажется, что это счастливое предзнаменование и для меня. Не буду больше сомневаться в моих покровителях: подозрительность сушит сердце».
Придумывая, как бы с наибольшей пользой провести время, чтобы подготовиться к новому нравственному воспитанию, о котором ей говорили, Консуэло в первый раз со времени прибытия в*** захотела заняться чтением. Она вошла в библиотеку, которую до сих пор окидывала лишь беглым взглядом, и решила серьезно изучить книги, предоставленные в ее распоряжение. Они были немногочисленны, но чрезвычайно любопытны и, очевидно, весьма редкостны, а в большинстве своем даже уникальны. Здесь были собраны сочинения самых выдающихся философов всех эпох и всех стран, но они были сильно сокращены и заключали лишь самую сущность трактуемых доктрин. Все они были переведены на разные языки, знакомые Консуэло. Некоторые из них, никогда прежде не печатавшиеся в переводе, были написаны от руки, в частности — труды знаменитых еретиков и отцов новой мысли средневековья, драгоценные остатки прошлого, важнейшие отрывки которых и даже отдельные полностью сохранившиеся экземпляры избегнули поисков инквизиции и более поздних хищений иезуитов, опустошавших старинные замки еретиков в Германии после Тридцатилетней войны. Консуэло не могла оценить по достоинству эти сокровища философии, собранные каким-то страстным книголюбом или одним из смелых адептов. Подлинники заинтересовали бы ее оригинальностью букв и виньеток, но перед ней были лишь переводы, тщательно сделанные и изящно переписанные кем-то из современников. Больше всего ей понравились точные переводы Уиклифа,[147] Яна Гуса и тех христианских философов-реформаторов, которые во все времена — прошлые, настоящие и последующие — были связаны с этими родоначальниками новой религиозной эры. Она не читала их прежде, но довольно хорошо знала благодаря долгим беседам с Альбертом. И теперь, тоже не читая, а только перелистывая их, она все-таки узнавала их все лучше и лучше. Консуэло не обладала философским умом, но душа ее была склонна к религии. Не живи она среди рассудительных и проницательных людей своего века, она легко могла бы впасть в суеверие и фанатизм. Да и сейчас она лучше понимала восторженные речи Готлиба, чем писания Вольтера, хотя последнего с упоением читали в то время все представительницы прекрасного пола. Эта умная и бесхитростная, мужественная и нежная девушка не склонна была к тонкостям рассуждений. Сердце всегда просвещало ее прежде чем разум. Схватывая на лету любые откровения чувства, она была способна разбираться в философских течениях и разбиралась в них исключительно глубоко для ее возраста, пола и положения благодаря тому, что в свое время ее развили дружеские наставления Альберта, его пылкие и красноречивые уроки. Артистическую натуру скорее обогащает устная лекция или взволнованная проповедь, нежели терпеливое и часто холодное изучение книги. Такова была Консуэло — она не могла внимательно прочитать и страницы, но, если ее поражала какая-нибудь высокая идея, удачно переданная и завершенная образным выражением, душа ее устремлялась к ней, она повторяла ее словно музыкальную фразу, и мысль, даже самая сложная, освещала ее, словно божественный луч. Она жила этой идеей, сообразовывалась с нею во всех своих переживаниях, черпала в ней подлинную силу, запоминала на всю жизнь. И эта идея не являлась для нее пустым изречением, она становилась правилом поведения, оружием в борьбе. К чему было анализировать и изучать книгу в тот самый миг, как она ее просмотрела? Ведь эта книга целиком вошла в ее сердце, как только им завладело произведенное впечатление. Судьба не повелевала Консуэло идти дальше. Она не собиралась постичь своим умом все глубины философии. Она ощущала жар тайных откровений, доступных лишь поэтическим душам, если они исполнены любви. Вот так читала она несколько дней подряд, почти ничего не читая. Ей не удалось бы передать кому-нибудь содержание этих книг, но многие страницы, где, быть может, она прочитала лишь по одной строчке, были окроплены ее слезами, и нередко, подбегая к клавесину, она импровизировала мелодии, нежность и величие которых являлись жгучим и непроизвольным выражением ее благородных чувств.
Вся неделя прошла для нее в полном одиночестве, не нарушаемом более донесениями Маттеуса. Она дала себе слово не задавать ему впредь никаких вопросов. Быть может, он и сам получил выговор за свою нескромность, но только теперь он сделался столь же молчалив, сколь многословен был в первые дни. Малиновка продолжала каждое утро прилетать к Консуэло, однако Готлиб уже не появлялся вдалеке. Казалось, это маленькое созданьице (Консуэло готова была поверить, что оно заколдовано) назначило себе определенные часы, чтобы являться и веселить ее своим присутствием, а потом ровно в полдень возвращаться ко второму своему другу. В сущности, тут не было ничего чудесного. У живых тварей, живущих на воле, существуют свои привычки, и они проводят свой день еще более умно и предусмотрительно, чем домашние животные. Как-то утром Консуэло заметила, что птичка летит не так грациозно, как обычно. Она казалась рассерженной и недовольной. Вместо того чтобы подлететь и взять корм из ее пальцев, малиновка начала коготками и клювом сбрасывать с себя какие-то путы. Консуэло подошла ближе и увидела черную нитку, свисавшую с ее крыла. Быть может, бедняжка попала в силок и, вырвавшись из него благодаря ловкости и смелости, унесла с собой часть своих оков? Консуэло без труда взяла птичку в руки, но ей оказалось нелегко освободить ее от шелковой нитки, искусно завязанной у нее на спинке и поддерживавшей под левым крылом крошечный, очень тоненький мешочек. В мешочке оказалась записка, написанная едва различимыми буквами, а бумага была до того тонка, что, казалось, вотвот рассыплется от ее дыхания. С первых же слов Консуэло поняла, что это было послание от дорогого ее сердцу незнакомца. В записке было всего несколько слов: