«В надежде, что радость приносить пользу заглушит волнение моей страсти, мне поручили выполнить одно доброе дело. Но ничто, даже возможность творить милосердие, не может рассеять мою душу, где царишь ты. Я выполнил поручение быстрее, чем это считали возможным. Я вернулся и люблю тебя больше прежнего. Но, по-видимому, небо проясняется. Не знаю, что произошло между тобой и ними, но они стали ко мне более снисходительны и теперь считают мою любовь уже не преступлением, а лишь несчастьем — для меня самого. Несчастьем! О, они не любят! Они не знают, что я не могу быть несчастен, если ты любишь меня, а ведь ты любишь, не правда ли? Скажи это малиновке из Шпандау. Это она. Я привез ее, спрятав на своей груди. Пусть же она отплатит мне за заботы и принесет от тебя хоть одно слово. Верный Готлиб передаст мне записку, не читая».
Таинственность и романтические приключения разжигают огонь любви. Консуэло страстно захотелось ответить, и надо сознаться, что боязнь рассердить Невидимых, нежелание нарушить свое слово не так уж сильно удерживали ее. Но мысль о том, что записка может быть обнаружена и явится причиной нового изгнания рыцаря, придала ей мужества. Она отпустила малиновку, не отправив с ней никакого ответа, но пролила немало слез, воображая, с какой горечью и разочарованием встретит возлюбленный эту жестокость.
Она сделала попытку продолжать свои занятия, но ни чтение книг, ни пение не могли утишить беспокойство, бушевавшее в ее груди с той минуты, как она узнала, что рыцарь находится где-то рядом. Она не могла запретить себе надеяться, что он нарушит запрет за них обоих и что вечером она увидит его в цветущих кустах. Но ей не хотелось побуждать его к этому, показываясь в саду, и весь вечер она провела взаперти, всматриваясь в щели жалюзи, трепеща от страха и от желания его увидеть и все-таки решившись не отвечать на его зов. Он не пришел, и она так удивилась и огорчилась, словно твердо рассчитывала на его безрассудство, хоть и стала бы бранить его за это, хоть оно снова разбудило бы все ее тревоги. Все незаметные и тайные драмы жгучих юных увлечений разыгрались за несколько часов в ее душе. То была новая фаза ее жизни, новые, дотоле неизведанные ощущения. Ей часто приходилось поджидать Андзолето вечером на набережных Венеции или на каменных ступеньках Корте-Минелли, но она ждала его, повторяя утренний урок или читая молитвы, без нетерпения, без страха, без трепета и без тревоги. Эта детская любовь еще так походила на дружбу, в ней не было ничего общего с той, какую она испытывала сейчас к Ливерани. На следующее утро она с волнением ждала малиновку, но та не прилетела. Не схватили ли ее по дороге строгие аргусы? Или неприятное ощущение от шелкового пояска и слишком тяжелой ноши помешало ей вылететь из дому? Но ведь птичка так умна, что, наверное, вспомнила бы, как Консуэло освободила ее накануне от этого груза, и явилась бы к ней снова, чтобы попросить о такой же услуге.
Консуэло проплакала весь день. Не пролившая ни единой слезы при самых больших несчастьях, не плакавшая даже и во время пребывания в Шпандау, она чувствовала себя сломленной и изнуренной страданиями своей любви и тщетно искала в себе ту силу, которая поддерживала ее прежде во время всех испытаний.
Вечером она села за клавесин, пытаясь разобрать одну из партитур, как вдруг две черные фигуры появились на пороге музыкального салона, хотя она и не слышала на лестнице их шагов. При виде этих призраков у нее вырвался испуганный возглас, но один из них произнес более мягким голосом, чем в первый раз:
— Следуй за нами.
И она молча, покорно встала. Ей дали шелковую повязку и сказали:
— Завяжи глаза сама и поклянись, что сделаешь это добросовестно. Поклянись также, что, если повязка упадет или сдвинется, ты закроешь глаза и откроешь их лишь тогда, когда мы тебе позволим.
— Клянусь, — ответила Консуэло.
— Твоя клятва считается действительной, — сказал проводник.
И Консуэло, как в первый раз, повели по подземелью. Когда же ей велели остановиться, незнакомый голос произнес:
— Сними повязку сама. Отныне ничья рука не прикоснется к тебе. У тебя не будет иного стража, кроме твоего слова.
Она оказалась в сводчатой комнате, освещенной лишь маленькой бледной лампой, висевшей на крюке посередине. Единственный судья в красной мантии и синевато-белой маске сидел на старинном кресле у стола. Он был согбен годами, несколько седых прядей виднелись из-под капюшона. Голос у него был надтреснутый и дрожащий. Вид старости сразу изменил чувства Консуэло, и страх, невольно охвативший ее при встрече с Невидимым, тотчас же перешел в почтительное уважение.
— Выслушай меня внимательно, — сказал он, знаком приказывая ей сесть на скамеечку в некотором отдалении. — Перед тобой тот, кто явится твоим исповедником. Я старейший из членов совета, и спокойствие всей моей жизни сделало мой ум не менее целомудренно чистым, чем ум чистейшего католического пастыря. Я не лгу. Но если ты все-таки хочешь отвергнуть меня, ты свободна.
— Я принимаю вас, — ответила Консуэло, — если только моя исповедь не повлечет за собой исповедь другого лица.
— Напрасное сомнение! — возразил старик. — Школьник не раскрывает учителю проступок товарища, но сын спешит осведомить отца о проступке своего брата, ибо ему известно, что отец пресекает и исправляет, не карая. Во всяком случае, таковы должны быть правила семьи. Ты здесь в лоне семьи, ищущей пути к идеалу. Доверяешь ли ты ей?
Этот вопрос, несколько преждевременный в устах совершенно незнакомого человека, был задан с такой кротостью, а звук его голоса был так мягок, что Консуэло, внезапно увлеченная и растроганная, без колебаний ответила:
— Да, всецело доверяю.
— Теперь слушай, — продолжал старец. — Когда ты предстала перед нами впервые, ты произнесла слова, которые мы обдумали и взвесили. Ты сказала: «Для женщины — это страшная нравственная пытка — исповедоваться в присутствии восьмерых мужчин». Твоя стыдливость принята во внимание. Ты будешь исповедоваться только передо мной, и я не выдам твоих тайн. Мне дано нераздельное право — хоть я и не занимаю в совете какого-либо исключительного положения — быть твоим наставником в одном деле весьма щекотливого свойства, имеющем лишь косвенную связь с твоим посвящением. Готова ли ты отвечать мне без замешательства? Откроешь ли передо мной свое сердце?
— Да.
— Я не стану расспрашивать тебя о прошлом. Тебе уже было сказано — твое прошлое не принадлежит нам. Но тебя предупредили — ты должна очистить душу с той минуты, которая отметила начало твоего приобщения к нам. Тебе следовало подумать о трудностях и последствиях этого приобщения, но об этом ты отдашь отчет не мне одному. У нас с тобой будет разговор о другом. Отвечай же.
— Я готова.
— Один из наших сыновей полюбил тебя. Разделяешь ты эту любовь, о которой узнала неделю назад, или отвергаешь ее?
— Всеми своими поступками я отвергла ее.
— Знаю. Мельчайшие твои поступки известны нам. Я спрашиваю о тайне твоего сердца, а не твоего поведения.
Консуэло почувствовала, что щеки ее запылали, и ничего не ответила.
— Ты находишь, что мой вопрос жесток. И все-таки надо ответить. Я не хочу догадываться о чем-либо. Мне надо знать и занести в протокол твои слова.
— Да, я люблю! — ответила Консуэло, ощущая потребность быть правдивой.