Да, вот что случилось с Крингеляйном. Он сидит на краю кровати и говорит не как младший бухгалтер сорока семи лет от роду, а как влюбленный. Его затаившаяся нежная и беспомощная душа выбирается из кокона и расправляет маленькие чистые крылышки. Флеммхен сидит, обхватив руками колени, и слушает Крингеляйна с удивленной и недоверчивой улыбкой. Иногда горло у нее сжимается, как у ребенка, который долго плакал. Крингеляйн не молод, не красив, не шикарен, он не здоров, не силен, у него нет ни одного достоинства любовника. И если его запинающаяся, нескладная речь, косые, блестящие от возбуждения глаза, робкие прикосновения, которые замирают на полпути в воздухе, все же произвели впечатление на Флеммхен, то причина этого лежит, по-видимому, где-то глубоко. Наверное, причина — знание бед и горестей, неотступное, страстное желание сделать полный глоток жизни и молчаливая готовность к смерти — наверное, все это вместе делает развалину в полосатой голубой пижаме человеком мужественным и достойным любви.

Нет, Флеммхен вовсе не влюбилась в Крингеляйна — в жизни едва ли бывают подобные идиллии. Но в этом гостиничном номере Флеммхен чувствует что-то вроде близости и защищенности, что-то, что кажется ей более прочным, чем все прежние импровизации, случавшиеся в ее мотыльковом, порхающем существовании. Крингеляйн говорит и говорит, к нему приходят все новые и новые слова, он говорит и облегчает сердце словами, говорит о своей жизни, и ему кажется в этот час, что всю жизнь он прожил ради одного события и ради одной цели — ради чуда, которое встретилось ему сегодня, ради совершенства красоты, которое он видит перед собой, в своей постели, ради девушки, которая пришла к нему, ушла от Прайсинга и пришла к нему.

У Флеммхен не было чрезмерного самомнения. Она знала себе цену. Двадцать марок за снимок в обнаженном виде для журнала. Сто сорок марок в месяц за работу в канцелярии. Пятьдесят пфеннигов за одну машинописную страницу. Меховая шубка ценой двести сорок марок за несколько ночей в чужой постели. Господи помилуй, да откуда ей было знать свою истинную цену? Но в словах Крингеляйна она впервые открыла самое себя, увидела себя, как в зеркале, увидела прекрасную золотистую кожу, светлые золотые волосы, увидела свое тело, всю его красоту, его свежесть, его беззаботную радость и безостановочную жизнь — она открыла самое себя как запрятанное сокровище.

— Да я ведь вовсе не какая-то особенная, — смущенно пробормотала она и вспыхнула.

Когда в потоке слов Крингеляйна вдруг всплыло имя Прайсинга, Флеммхен вздрогнула от испуга. И она, и Крингеляйн за последние полчаса успели забыть о том, что произошло в залитом зеленым светом 71-м номере. Теперь же кошмар снова был здесь.

— Я туда больше не вернусь, — прошептала Флеммхен. — Наверное, его уже забрали. И меня тоже заберут. Я останусь здесь, спрячусь.

Крингеляйн нервно усмехнулся.

— Почему заберут? — Хотя он и спросил так, ему тоже было страшно. Теперь он снова очень ясно увидел перед собой Гайгерна. Гайгерн в автомобиле, Гайгерн в аэроплане, у игорного стола, в белом свете ринга. Гайгерн, наклонившийся над ним, Крингеляйном. Гайгерн, отдающий ему бумажник. Гайгерн между стеклами вращающейся двери… — Почему ты думаешь, что тебя заберут?

Флеммхен серьезно кивнула головой и наивно ответила:

— Как свидетельницу.

— Ты так думаешь? — рассеянно спросил Крингеляйн. Он смотрел на Флеммхен, но видел не ее, а по-прежнему Гайгерна. И тут Крингеляйн снова помчался на бешеной скорости вчерашнего дня. — Не бойся, не надо. Я все устрою, — быстро сказал он. — Ты… Ты ведь останешься со мной? Тебе со мной будет хорошо. Я ничего не хочу — только одного: чтобы тебе было хорошо. Останешься? У меня есть деньги. Денег нам хватит. На долгое время хватит. Я могу и еще выиграть. Мы уедем отсюда. Поедем в Париж. Или… Куда ты хочешь?

— У меня оформлена виза в Англию.

— Хорошо. Хорошо, в Англию. Куда хочешь. Все, что хочешь. У тебя будут платья. Надо, чтобы были платья и деньги. Мы будем жить сумасбродно, хочешь? Я подарю тебе деньги, которые выиграл, три тысячи четыреста марок. А потом у тебя будет еще больше денег. Ничего не отвечай, ничего не говори, молчи, просто лежи сейчас спокойно. Я пойду туда. К Прайсингу. Посмотрю, что там с ним. Ты веришь мне? Веришь, что со мной тебе будет лучше, чем с Прайсингом? Хочешь остаться со мной, а не с ним? Сейчас я схожу туда и принесу твои вещи. Положись на меня. Ничего не бойся…

Крингеляйн ушел в ванную, быстро оделся: черный пиджак, темный галстук из плотного шелка. Со странным лихорадочным и пронзительно волнующим чувством одевался он среди ночи, когда на улице совсем тихо и в отеле отключено отопление. Флеммхен сидела в кровати, прижавшись щекой к коленям. Она глубоко вздохнула. Вот сейчас у нее разболелась голова, в горле пересохло. Ей хотелось съесть яблоко и выкурить сигарету. Она взяла со столика возле кровати бутылочку с «Бальзамом жизни» и понюхала пробку, запах корицы показался ей неприятным. Крингеляйн вышел из ванной — теперь он снова выглядел как изящный, элегантный господин. А может, он таким и был, этот Отто Крингеляйн из местечка Федерсдорф, Крингеляйн, который двадцать лет кряду по требованию жены каждый день колол дрова…

— Я пошел. Никуда не уходи, лежи тихо, — сказал он, надевая пенсне. Глаза у него были светлые, блестящие и косили, зрачки казались большими и черными. У двери Крингеляйн обернулся. Снова подошел к кровати и вдруг опустился на колени. Закрыл лицо руками и что-то пробормотал. Флеммхен ничего не разобрала.

— Да. Конечно да. Конечно, — сказала она.

Крингеляйн поднялся, протер торчавшим из нагрудного кармана платком пенсне и вышел. Флеммхен услышала, как он отпер наружную дверь, как удалились его шаги по коридору. И еще она услышала очень далекую музыку из Желтого павильона, где танцевали те же люди, что танцевали там три часа назад…


Гайгерн лежит на ковре в 71-м номере. Он мертв. С ним уже ничего не может случиться. Никто на свете уже не будет его преследовать или ловить, никогда уже барон фон Гайгерн не попадет в тюрьму, и слава Богу. Он никогда не приедет в Вену, где его ждет Грузинская, и это печально. Но у этого красивого, сильного, сбившегося с пути человека была завершенная и наполненная жизнь. Он был маленьким ребенком на лужайке, мальчишкой, сидящим верхом на лошади, солдатом на войне, был борцом, охотником, игроком, любящим и любимым. Теперь он мертв. Немного влаги блестит в его волосах, по синей пижаме расплылось черное пятно, на губах — удивленная улыбка. На ногах поверх туфель у него натянуты воровские шерстяные носки, а на похолодевшей уже правой руке виден порез, память о последнем любовном приключении барона, этот порез уже не заживет…

Прайсинг тоже слышал танцевальную музыку, доносившуюся снизу, из Желтого павильона, и музыка причиняла ему немыслимые мучения. Все, о чем он думал, было подчинено джазовым ритмам, синкопам Истмен-джазбанда, которые гремели на первом этаже и проникали сквозь стены отеля. Невозможно было найти ничего менее подходящего к тому, о чем всю ночь думал Прайсинг, чем эта музыка, игравшая ночь напролет.

«Со мной — все, — думал он. — Все кончено. В Манчестер не еду. Дело с Хемницем провалилось. Меня заберут в полицию. Допрос. Следствие. Необходимая оборона… Да, это была необходимая оборона. Ничего плохого со мной не случится. Но есть зато другое. Девка. Девку допросят. Я был у нее, я отпер дверь, она и сейчас открыта…» Прайсинг сидел в противоположном двери углу комнаты на довольно странном предмете меблировки — на корзине для грязного белья, к крышке которой было приделано мягкое сиденье. Люстру Прайсинг зажег, однако обернуться и посмотреть назад не отважился. Странно, необъяснимо, но он не мог пошевелиться, не мог отвести глаза от мертвого Гайгерна — Прайсингу казалось, что стоит ему отвернуться и взглянуть на открытую дверь в соседний номер, как в ту же секунду произойдет что-то ужасное.

Дверь была открыта. «Я не имею права ее закрыть. Здесь нельзя ничего трогать, пока не придет полиция. Завтра в газетах напишут, что я был в отеле с женщиной. Мамусик обо всем узнает. И девочки, да, и девочки тоже. Господи Боже мой, Господи Боже, что будет, что со мной будет? Мамусик подаст на развод, она таких вещей не понимает, она совсем ничего не понимает. Но она будет права, она будет абсолютно права, если подаст на развод. Такое не должно было случиться, не должно… Да как я теперь этими руками коснусь моих девочек?» Прайсинг посмотрел на свои лежавшие неподвижно руки, испачканные чернилами. Ему очень хотелось пойти в ванную и вымыть руки, но он не смел отвести взгляд от убитого. Где-то далеко-далеко играли «Хелло, беби!».