— Наша маленькая церковь Святого Лаврентия стоит на склоне горы. Вся деревушка Пин-прэ-дю-Рюиссо — это одна улица, растянувшаяся по крохотному кусочку земли. Вокруг нас — скалы, поля, спускающиеся террасами, и виноградники. Овцы, пасущиеся на обрывках зеленых лугов, издалека похожи на пушистые комки снега.
И он говорил дальше, дальше. В его словах вставали горы, над которыми висит необъяснимо синее небо; зеленовато-желтый свет делает контуры предметов особенно четкими, а плоды — еще более яркими. Когда приходит мистраль, говорил отец Реми, он приносит запахи жасмина и роз из полей вокруг Грасса, благоухание миндаля и винограда, сосен и эвкалиптов. Там жарко светит южное солнце, там растут самшитовые кусты, оливы пахнут серебром, стрекочут цикады, шумят рынки в городках у подножия Альп. Там продают лавандовый мед и острые сыры из козьего и овечьего молока, засоленные с пряными травами оливки, веселые полосатые ткани, связки чеснока, розовое вино, зеленые тарелки с растительным узором. Крепкая кладка строений темнеет со временем, через голубые горные реки перекинуты горбатые мостики, помнящие Карла Великого; когда облака спускаются низко, исчезает земля внизу. Однажды, говорил отец Реми, опустилось тонкое облако, тонкое и низкое, и закрыло землю, оставив большую часть горы над собой, и вот мир внизу исчез, остались застывшие над белой пеленой горы, осиянные ярким солнцем. И тогда цвета еще сильнее заиграли, сделались еще красивее: охра, синь, терракота.
Десятого августа, говорил отец Реми, в день святого Лаврентия, крестьяне украшают храм цветами, а на маленькой площади перед церковью устраиваются пляски. Расставляют столы, в глиняных чашках плещется молоко, и вино такое сладкое летом, так пахнет прохладой и простором! Сидишь за столом, рядом смеются загорелые босоногие дети, их мать режет розовое копченое мясо, приправленное тмином и розмарином. Нигде не готовят такой рататуй, как в деревушке Пин-прэ-дю-Рюиссо.
И его слова странным образом успокаивали меня. Отец Реми тихо смеялся, отвечал на вопросы женщин, перебирал свои четки, а я вышивала перо за пером, перо за пером, вшивая в себя этот неторопливый вечер, это призрачное спокойствие, которого мне осталось так мало — а может быть, совсем не осталось.
Возможно, я когда-нибудь окажусь в Провансе, в том Провансе, о котором отец Реми говорит, и когда увижу эти лавандовые поля, ярко-желтые дороги, темные стены старых церквей, то лишь о нем и вспомню. Кем я тогда буду? Кем стану?..
Отец Реми позвал меня к исповеди перед ужином на шестой день после того, как я все про него и себя поняла.
Он, как обычно, сидел в первом ряду, я, не глядя, прошла сразу в исповедальню. Если отец Реми и озадачился таким моим поведением, то я этого не увидела. Через минуту зашелестела сутана, он вошел и закрыл за собой дверь, и мы оказались в полутьме, разделенные перегородкой — и чем-то гораздо более крепким, чем она.
Я пробормотала обычные свои грехи, добавив к ним грех чревоугодия, но, по-моему, насчет последнего отец Реми мне не поверил: в последнее время ела я плохо. Он тоже не настаивал и не стремился докопаться до истины: голос его из-за загородки звучал спокойно, серо. Как будто ему не было дела до меня, как будто он во мне разочаровался. Но что я могла поделать? Рассказать ему все? Нет. Я не могу так рисковать, не могу ему довериться. А вдруг он предаст меня?
В конце исповеди я все же решилась на небольшой шаг.
— И еще меня мучают сны, отец Реми.
— Сны? Что же такого в этих снах, что вас мучает?
— Я там с мужчиной, святой отец.
— Вот как.
Он помолчал. Ни разу мы с ним не говорили о любовной связи, о плотских желаниях, лишь о чувстве, что приходит в душу.
— И это ваш жених?
— Нет, это не он.
Сказав, я почувствовала дрожь в позвоночнике, отрезвляющее дыхание четких мыслей. Отец Реми пытался играть со мной, хотя я так и не поняла ни причин, ни смысла его игры, а могу ли я сделать то же самое?
— А кто же?
— Я не вижу его лица, — солгала я, внимательно вслушиваясь в интонации, дыхание священника. — Только чувствую тепло, вижу его руки. И там, во сне, он меня целует. Целует и касается.
— Мы не можем управлять своими снами, — произнес отец Реми уже более живо, чем вначале. — Злу несть числа. Дьявол порою искушает нас, пробравшись в сновидения. Что же, вам неприятно то, что с вами делает тот неизвестный мужчина?.
— Наоборот, святой отец. Мне приятно. Мне хотелось бы, чтобы так случилось и наяву. Это очень плохо, я знаю, однако каждый раз просыпаюсь с улыбкой.
— Гм„— сказал отец Реми, чем изрядно меня развеселил.
Мое настроение изменилось, будто сдули пыль. О, если я не могу коснуться возлюбленного, то хотя бы подразню, во мне уже нет ничего святого, никогда особо и не было. Я не безбожница, но мой Бог многое мне прощает. Грехи становятся так забавны, как только входишь во вкус.
Молчание затягивалось, и я, засмеявшись, спросила:
— Святой отец?..
— Возносите молитвы к Господу, дочь моя, — сказал он. — Если говорим, что не имеем греха, — обманываем самих себя, и истины нет в нас. Много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом. Все в ваших руках и в руках Божьих. Если подуешь на искру, она разгорится, а если плюнешь на нее, угаснет: то и другое выходит из ус г твоих…
— Отец Реми, — перебила я его, — это все кто-то другой сказал, не вы. Я вас не слышу.
Он задвигался, зашуршал там у себя, скрипнула дверь, по моему лицу скользнул луч света, и в тот же миг дверь с моей стороны распахнулась.
— Выходите, Маргарита, — велел отец Реми.
Озадаченная, я встала и вышла, он посторонился, пропуская меня, и сложил руки на груди. Мы стояли друг напротив друга, и впервые я не видела в лице священника ни радушия, ни приязни, ни даже отстраненности.
Впервые я не нравилась ему.
— Бог — не шутка, — произнес отец Реми негромко, — и как бы вам ни хотелось дерзить, дочь моя, впредь смиряйте свои желания.
Он осенил меня крестным знамением и вновь закрылся от меня, сложив руки. Крест на его груди ловил блики, Маргарита Антиохийская молча нависала над головой.
— Грехи я вам отпускаю, а теперь идите и придете, когда будете готовы быть искренней до конца. Когда будете мне доверять. Без доверия нам с вами больше нечего тут делать.
— А если я не смогу? — проговорила я. Столько дней не плакала, а тут губы затряслись. — Думаете, это так легко — взять и довериться вам? Просто так, чтобы вы спокойно меня исповедали? Вы пытаетесь сломать меня с первого дня, вода камень точит, не так ли? Все эти речи о любви и доверии — они вам привычны, ваша задача — их говорить, а понимаете ли вы, где за ними прячутся живые люди? Нет, ничего вы не знаете и знать не хотите, только лишь бы самому оставаться чистым, только лишь бы совершать благие деяния, лишь бы оставаться святым. Святое доверие, о да. Ну конечно.
— Но в этом вся суть, дочь моя Мари-Маргарита, — сказал отец Реми, — в доверии.
— Да, — сказала я, — в этом вся суть. Идите вы к черту.
Я развернулась и пошла от него прочь, к дверям, а он крикнул мне вслед:
— Все равно буду ждать вас здесь! Я ничего не ответила.
В своей комнате я плакала, молилась и плакала — впервые за долгое время.
В тот час, спустившийся за окнами бледной непроницаемой пеленой, утопивший Париж в киселе тумана, я лежала на ковре, стискивая кулаки, мокрой щекой чувствуя жесткий ворс. Я видела ножки кресла, и кусок свисающего покрывала, и стену вдалеке. По полу тянуло холодом. Усердная Нора стучалась, я велела ей уйти прочь.
Я не спустилась к ужину. Мне все равно, пусть они там говорят, пусть едят, мне нет до них дела. Все смешалось, я запутываюсь больше и больше. Волнами накатывает безумие вот я вижу себя в подвенечном платье, и рука виконта сжимает мою руку; вот я иду босиком по дороге в лавандовых полях; вот отец Реми протягивает ко мне раскрытую жесткую ладонь, и глаза у него такие же — простые и натруженные. «Мама, — шепчу я, — мама. Что же мне делать? Ты была так же безумна, как и я теперь, это во мне уж точно от тебя. Помоги же!» Но мать молчит. «Жано, — прошу я, — мой старый и верный друг, научивший меня тому, чему не учат женщин. Скажи мне своими простыми неуклюжими словами, что мне делать? Ты всегда был полон обычных советов, которые могли меня успокоить, — никаких тонких материй, никаких сложных движений души. Ты точно знаешь. Но Жано молчит тоже. «Отец, Августин, — обращаюсь я в последней надежде. — Хоть вы, мой старый священник, скажите мне». «Библия», — словно шепнули мне на ухо. Я встала, пошатнулась, подошла к столу. В ящичке у меня хранилась старая Библия отца Августина, однажды он отдал ее мне, а себе взамен взял новую — я захотела так, преподнесла ему подарок. И вот я открываю рассохшийся томик с торчащими страницами, открываю наугад, и палец мой упирается в строки.