– Это ужасно, когда приходится так обходиться с молодыми женщинами, – голос у него стал совсем мрачным, – но обстоятельства не оставляли нам выбора.
Он что-то бубнил о психотерапии, усыновлении, пересадке созревшей яйцеклетки в матку суррогатной матери, пока мне не захотелось заорать благим матом, вцепиться ему в горло, но заставить ответить на единственный вопрос, который в тот момент меня волновал. Я посмотрела на мать, которая прикусила губу и отвернулась, когда я попыталась сесть. На лице врача отразилась тревога, он вновь попытался уложить меня, но ничего у него не вышло.
– Мой ребенок? Мальчик или девочка?
– Девочка, – ответил он, как мне показалось, с неохотой.
– Девочка, – повторила я, и по моим щекам покатились слезы. «Моя дочь, – думала я, – моя бедная дочь, которую я не смогла уберечь еще до того, как она появилась на свет». Я посмотрела на мать, которая отошла от кровати, привалилась к стене и сморкалась в носовой платок. Брюс неловко положил руку мне на плечо.
– Кэнни. Мне очень жаль.
– Отойди от меня. – Я все плакала. – Просто отойди. – Я вытерла глаза, убрала волосы с лица, посмотрела на врача. – Я хочу взглянуть на свою дочь.
Они пересадили меня, разрезанную и зашитую, постанывающую от боли, на кресло-каталку и Подвезли к палате интенсивной терапии для новорожденных. Объяснили, что входить туда нельзя, но я смогу посмотреть на дочь через окно. «Вон она», – указала мне медицинская сестра.
Я прижалась лбом к стеклу. Такая маленькая. Сморщенный розовый грейпфрут. Конечности – с мой мизинец, ручки – с мой ноготь, голова – с маленький нектарин. Крохотные глазки плотно закрыты, а на личике – ярость. На голове – какая-то потрепанная бежевая шапочка.
– Она весит почти три фунта, – сообщила медсестра, которая привезла меня.
– Беби, – прошептала я и постучала пальцами по стеклу, выбив какой-то ритм. Девочка не двигалась, но от стука дернула ручками. Я решила, что она поприветствовала меня. – Привет, беби!
Медсестра пристально всматривалась в меня.
– Вы в порядке? – спросила она.
– Ей нужна шапочка получше. – Горло у меня перехватило от горя, по щекам катились слезы. Я не хотела плакать. Слезы лились сами по себе. Словно печаль заполнила меня до предела, и некуда ей было деваться, кроме как выплескиваться через край слезами. – Дома, в ее комнате, желтой комнате с кроваткой, в комоде, в верхнем ящике, полным-полно шапочек. У мамы есть ключи... Медсестра наклонилась.
– Я должна отвезти вас в палату.
– Пожалуйста, скажите им, чтобы они надели на нее более красивую шапочку, – повторила я. Глупо, упрямо. Ей требовался не красивый головной убор, а чудо. Даже я это понимала.
Медсестра наклонилась ниже.
– Скажите мне ее имя, – произнесла она.
Я увидела листок бумажки, вложенный в специальную прорезь на инкубаторе. «НОВОРОЖДЕННАЯ ДЕВОЧКА ШАПИРО», – прочитала я.
Я открыла рот, еще не зная, что сейчас скажу, но, когда слово сорвалось с губ, я сразу, мгновенно, всем сердцем поняла, что другого имени просто не может быть.
– Джой[73]. Ее зовут Джой.
В палате меня ждала Макси, одетая как никогда скромно: черные джинсы, черные кроссовки, свитер с капюшоном. В руках она держала розы, огромный букет, венками из таких роз украшают выигравшего забег скакуна. «Или кладут их на гроб», – мрачно подумала я.
– Я прилетела, как только узнала. – Лицо у Макси заметно осунулось. – Твои мать и сестра ждут в коридоре. К тебе нас пускают только по одному.
Она села рядом, взяла меня за руку, из которой торчала игла, нисколько не встревожилась из-за того, что я не посмотрела на нее, не ответила на пожатие.
– Бедная Кэнни, – прошептала она. – Ты видела девочку?
Я кивнула, стряхнув слезы со щек.
– Она такая маленькая. – Я разрыдалась.
Макси дернулась, выглядела она совершенно беспомощной, и ее бесило, когда она действительно ничем не могла помочь.
– Приходил Брюс, – сквозь слезы сообщила я.
– Надеюсь, ты послала его ко всем чертям.
– В каком-то смысле. – Я вытерла лицо рукой и пожалела, что у меня нет бумажной салфетки. – Это отвратительно. – Я икнула. – Какой же он жалкий и отвратительный.
Макси наклонилась ниже, обняла за шею, покачала мою голову.
– О, Кэнни... – Голос ее переполняла грусть. Я закрыла глаза. Вопросов у меня больше не было, сказать я ничего не могла.
После ухода Макси я немного поспала на боку, свернувшись калачиком. Если мне что-то и снилось, в памяти эти сны не сохранились. Но когда я проснулась, в дверях стоял Брюс.
Я моргнула, уставилась на него.
– Могу я что-нибудь сделать? – спросил он. Я смотрела на него и молчала. – Кэнни?
– Подойди ближе, – предложила я. – Я не кусаюсь. И не толкаюсь, – не смогла я не добавить.
Брюс подошел к кровати, бледный, нервный, а может, и несчастный, главным образом потому, что приходилось вновь накоротке общаться со мной. Я видела на его носу россыпь черных головок угрей, а по позе, по рукам, которые он не вынимал из карманов, по глазам, не покидавшим линолеум, понимала, что ему сейчас очень плохо, что он готов быть где угодно, но только не здесь. «Хорошо, – подумала я, чувствуя, как в груди закипает ярость. – Хорошо. Пусть помучается».
Брюс уселся на стул рядом с кроватью, бросая короткие взгляды на меня, на многочисленные трубки, на пикающие и гудящие приборы. Я надеялась, что его тошнит от одного их вида. Я надеялась, что их вид сильно его напугал.
– Я могу сказать тебе, сколько дней мы не разговаривали.
Брюс закрыл глаза.
– Я могу сказать тебе, как выглядит твоя спальня, какой она была, когда мы в последний раз были вместе.
Он попытался взять меня за руку.
– Кэнни, пожалуйста. Пожалуйста. Мне так жаль. – Когда-то я думала, что за эти слова готова отдать все. Он заплакал. – Я никогда не хотел... Я не хотел, чтобы все так вышло...
Я смотрела на него. Не чувствовала ни любви, ни ненависти. Не чувствовала ничего. Кроме жуткой слабости. Словно превратилась в столетнюю старуху. И в тот самый момент я поняла: сколько бы мне ни пришлось прожить, все эти годы я буду нести на себе это горе, как рюкзак с камнями.
Я закрыла глаза, зная, что между нами все кончено. Слишком много произошло всякого и разного, но исключительно плохого. Возможно, все начала я, сказав Брюсу, что нам какое-то время надо пожить врозь. А может, начал он, пойдя следом за мной с вечеринки. Но теперь все это уже не имело никакого значения.
Я отвернулась лицом к стене. Какое-то время спустя Брюс перестал плакать. А потом я услышала, как он уходит.
Наутро я проснулась от солнечного света, бьющего мне в лицо. Тут же моя мать влетела в дверь и пододвинула стул к кровати. Выглядела она не очень. Умела шутить, умела развеять ложные опасения, умела даже отчитать, но вот плакать точно не умела.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила она.
– Отвратительно! – взвизгнула я, и мать аж отпрянула, стул на колесиках, на котором она сидела, откатился на середину палаты. Я продолжила тираду, не дожидаясь, пока она вернется на прежнее место. – Как, по-твоему, я себя чувствую? Я родила что-то непонятное, похожее на результат неудачного научного эксперимента, меня всю разрезали, мне бо-о-ольно... – Я закрыла лицо руками и плакала не меньше минуты. – Что-то со мной не так. Я дефективная. Лучше бы мне дали умереть...
– О, Кэнни, нельзя так говорить.
– Никто меня не любит, – плакала я. – Отец не любил, Брюс не...
Мать потрепала меня по волосам.
– Нельзя так говорить, – повторила она. – У тебя прекрасный ребенок. – Она откашлялась, встала, зашагала взад-вперед. Такое происходило всегда, когда она собиралась сказать что-то неприятное.
– Сядь, – попросила я ее, и она села, но я видела, что одна нога у нее нервно подрагивает.
– Я поговорила с Брюсом.
Я шумно выдохнула. Не хотела даже слышать его имени. Мать это видела по выражению моего лица, но продолжала говорить:
– С Брюсом и его новой подругой.
– Толкалыцицей? – истерически взвизгнула я. – Ты ее видела?
– Кэнни, она очень огорчена, что все так вышло. Они оба огорчены.
– И правильно, – сердито бросила я. – Брюс мне ни разу не позвонил за все время, пока я была беременна, а потом Толкалыцица сделала свое черное дело...
Мать мой тон просто ошеломил.
– У врачей нет уверенности, что привело к...
– Это не важно, – оборвала ее я. – Я точно знаю, что привело, и, надеюсь, эта тупая сучка тоже знает.