Наталия Кочелаева

И в горе, и в радости

ГЛАВА 1

Деметра

«Не могу спать. Я не сплю девятую ночь. Сижу на диване рядом с телефоном, иногда откидываясь на подушки. Телефон молчит. Я сижу, прикрыв глаза, и под воспаленными горячими веками проносятся воспаленные, болезненные видения.

Кира. Она снилась мне задолго до ее рождения. Теплым солнечным лучом, ласковым котенком на коленях, свежим ветерком, запахом белых лилий. Кира, свет мой, душа моя. Моя пропавшая дочь.

Она исчезла. Просто вознеслась на небеса в пушистом облаке. Моя Кира исчезла без следа. Перед самым своим двадцатым днем рождения моя дочь покинула меня. Теперь, девятую ночь перебирая в памяти все, что было с ней связано, я понимаю: именно этого, втайне от себя, я и боялась всю жизнь. Именно от этого просила уберечь. Странно, что это случилось так поздно. Она была рождена, чтобы умереть. С тяжелым пороком сердца, слишком слабая, слишком красивая, слишком хрупкая для этого мира. Про таких детей медсестры между собой говорят «не жилец». Но я отстояла ее. Больницу, где двухлетней Кире делали операцию, я помню так ясно, как будто это было вчера. Запах лекарств и дезинфекции. Строгий и острый запах. И что-то в нем еще — тревожное и неотвратимое. Я осталась у дверей операционной, держа в руках драное больничное одеяло и пижамку — зеленую, в желтых утятах пижамку, — «Дальше вам нельзя». Накануне молодой, усталый после ночной смены доктор в сотый раз предупреждал меня, что не может ничего гарантировать и что надежда на благополучный исход ничтожна, «это не в наших руках». Говорить о Боге тогда еще было не принято. Но я отмолила ее. Это был единственный раз, когда я обращалась с просьбой. К Богу? К Небу? Не знаю. У белых дверей операционной. У дверей, за которыми в ясном голубоватом свете ангелы-врачи держали в руках маленькое детское сердце. Я ничего не знаю о Боге, но я отмолила ее.

В палате реанимации старенький анестезиолог украдкой подносил нитку к побелевшим губам Киры — дышит ли? Кира жила моим дыханием. Не отводя глаз, не отрывая губ, я вдыхала в нее жизнь. День за днем, год за годом. Она была лучшей лилией в моем цветнике, самой лучшей и самой капризной. Именно тогда я решила сделать все, чтобы моя дочь никогда не знала нужды. Никогда не знала никаких забот, несчастий, огорчений.

Жива ли она? Я гоню от себя эти мысли.

Кира — красавица. Она родилась такой, единственной среди красных и сморщенных младенцев, которых приносили кормить моим соседкам по роддомовской палате. Моя Кира. Белокожая и черноволосая, глазастая и удивленная кроха выросла в чудесную девушку. Двадцать лет… Как странно. Она не похожа ни на кого. И совсем не похожа на меня. Словно и не течет в ее жилах ни капли крестьянской крови. Тоненькая и прозрачная, вся устремленная вверх, словно создана она не для ходьбы, а для полета. Ее огромные серые глаза смотрят сквозь лица и предметы. Черные, такие же, как у ее отца, густые волосы (Кира вечно теряет и ломает свои заколки — только что я нашла на коврике в ванной ее шпильку, увенчанную крошечной шелковой лилией) падают на ее узкое бледное лицо.

Рожденная вне брака, она была самым желанным ребенком на свете. Зачем ты ушла от мамы, Кира? Скажи мне, Долли, где твоя хозяйка? Кира до сих пор играет в куклы. Точнее, в одну куклу. Собственно, Долли и есть тот камешек, на котором держатся мои надежды. Если бы Кира сбежала из дома, как, по словам серого следователя, который принял мое заявление, каждый день сбегают сотни двадцатилетиях девушек, разве она оставила бы Долли?

Долли-венецианка в пурпурном бархате, любимица моей дочери, молчит. Куклы не разговаривают. Речь — преимущество человеческое. Моя дочь была не вполне человеком. Она говорила мало. Бывали дни, когда я совсем не слышала ее голоса. И сейчас понимаю, что совсем не знала ее. Если она вернется…

Куда она могла пойти? Ей некуда было идти! Она никого не знала, у нее не было знакомых и друзей, не было привязанностей. Ей никто не был нужен. Кроме… Кроме… Фарфоровая кукла-венецианка не спит. Ее зеленые стеклянные глаза открыты. Когда я смотрю на нее, мне становится легче. Мне становится немного легче…»


Женщина спала, облокотившись на диванные подушки, прижав к груди фарфоровую куклу в пурпурном бархате. Спала быстрым, тревожным, неглубоким, но крепким сном — как спят на вокзалах, в дороге, в бомбоубежищах в перерывах между обстрелами. Так спят те, кого усыпляет на несколько минут милосердный ангел надежды. Они готовы мгновенно проснуться — от любого звука. Даже во сне она ждала. Даже во сне знала, что самым лучшим из звуков будет телефонный звонок. Телефонный звонок…

«Рябь шла по воде. Игрушечные волны всерьез разбивались о крутой берег. На берегу, на летнем лугу, собирала цветы девочка. Девочка в белом платье, с черными волосами, с тонкими руками. Оглянись на меня! Но она смотрит в другую сторону — узенькая речка, близки берега. Кто там машет рукой, кто там манит ее? По узкой тропинке она сходит к воде, роняя цветы — белые лилии, кровавые розы, черные амстердамские тюльпаны. Разве такие цветы растут на лугу у реки? Я оборачиваюсь и вижу: девочка уже по колено в воде, по пояс, она уходит все дальше, и нет сил остановить ее, нет голоса окликнуть…

— Кора!

Почему я так называю ее? Почему так сжимается горло? Почему так черна вода в этой странной реке? Почему она пахнет так странно — сталью, холодом, забвением? Что за дерево там, на другом берегу, что за человек там, под деревом? Сгусток тьмы, сердце мрака — и неизвестный плод пламенеет в его руке, как вырванное сердце.

— Кора!

Она не оборачивается. Ее зовут с другого берега. Темный голос, темный, как вода этой реки:

— Персефона!

Туман клубится над рекой. Кора, моя дочь, уходит от меня — бесшумная ладья увозит ее на тот берег. От меня. И только венок из белых лилий плывет по воде. Мне нужно до него дотянуться, дотянуться, до…»

— Тихо, тихо! Тсс. Поспи немножко. Вот так, ложись, я тебя укрою. Усни, Александра, усни.

Гестия

Матушка наша была хорошая женщина, но, ей-богу, с придурью. Это ж надо придумать — Аврора! Удружила младшенькой, нечего сказать. Правда, та, чуть подросла, стала имени стесняться, потому что дразнили ее, как и следовало ожидать, крейсером. В деревенской школе, понимаете, не место было греческим богам. Елена Генриховна, училка, пускалась, бывало, в объяснения, но кому охота была ее слушать? И девчонку так задергали, что она к шестнадцати годам, когда паспорт получала, имя сменила. Стала Александрой. И правильно, я считаю. Но вот зачем она сама дочку Кирой назвала? Какие такие греческие боги ее надоумили? Получше, конечно, чем Аврора, но все равно — не по-русски как-то. Нет бы — Машей, Дашей или Полиной! В школе дочку Киркой дразнили… Но недолго — девочка всегда умела себя поставить. Как раз и деньги у матери в кармане зашевелились, слава тебе господи. А до этого — чего только мы с ней не делали — и полы в аптеке драили, и газетами торговали у метро, и посуду по ресторанам мыли… Потом уж цветами она занялась. Без образования сейчас никуда. Александра-то института своего не кончила. Да и как бы он ей сейчас понадобился? Учительшей много ли заработаешь? Ей не карьера, ей деньги нужны были — дочку кормить, одевать, лечить. Все хотела так подняться, чтобы от Кириного отца отойти, не зависеть от него ни в чем. И это ей удалось. Удалось бы, если бы Кира не пропала.

Я про Александру плохого не скажу. Я сама, считай, ее вырастила. Мамка после родов померла, — шутка ли шестого ребенка под полтинник родить! Какого угодно здоровья не хватит, а мать всю жизнь была затурканная. Батяня, плохого слова не говоря, гонял ее, как лошадь на корде, все по его делалось. Потому и всех детей нормально назвали, как батя хотел. Меня вот Галиной. Еще были сестры Ольга и Мария, да уже померли. Аврора — так матушка перед смертью просила дочку назвать, и батя уважил. Все же он ее любил. Как умел. Слишком нрав у него был тяжелый. Только перед смертью умягчился. Тогда Александра как раз из Петербурга вернулась. С кузовком. А он ничего, даже не попрекнул. Меня б со свету сжил! Да не дал Бог детей, ни брачных, ни внебрачных. Только мужа-алкаша, да и тот давно загнулся. И вся моя семья осталась — Александра да Кира. Теперь Киры нет. Пропала. И Александра пропадет. Глаза у нее уже безумные. Девять дней, считай, прошло. Десятую не поспит — спятит, это уж и к гадалке не ходить.