Саша с сожалением понимала, что ничего не поделаешь, придется долго ждать. Папа достоверно излагал свою увлекательную версию:

– Так вот. Большой магазин. Пришел я в него. Там полно разных крохотных девочек… Я выбирал, выбирал, ни одна не понравилась.

– Один выбирал? Без никого? – допытывалась дочка.

– Совершенно один. Ведь я себе хотел доченьку. С зелеными глазками. Капризненькую. Сладенькую.

– А дальше? Дальше? – подгоняла Саша.

– Продавщица сжалилась, – улыбался отец, – и принесла самую лучшую девочку. Она в витрине в колыбельке спала. Именно такая, какую я искал. Кудрявенькая. Глазки открыла зелененькие и говорит: «Папа». Я сразу сказал: «Вот эта девочка – моя. Я ее покупаю». Мне цену называют, я смотрю, а у меня точно столько денежек в бумажнике и лежит. На пеленочки уже и не хватило. Я тебя в носовой платок завернул и домой понес.

– Так это я?

– А кто же?

– А мама где была?

– Мама? – спотыкался отец. – Ах да, мама… Она в гастроном ходила тогда. За продуктами. И не видела, как я тебя принес.

– А когда увидела, обрадовалась?

– Что? Ну да… Да, да, конечно. Обрадовалась. Все обрадовались. И дедушка Иосиф, и бабушка Бетя, и тети все обрадовались. Вот, говорят, какую ты девочку купил красивую! Где только нашел!

Диалога с мамой не получалось. Саша и видела-то ее всего несколько раз в жизни. Вдыхала чужой запах. Запах ее волос и тела. Запах одежды. Чужой, чужой, чужой. Саша не хотела его вдыхать в себя и отворачивалась, думая, что именно так пахнет предательство, и равнодушие, и нелюбовь к купленной без ведома матери девочке.

Красивая русская женщина с широкими скулами, зелеными глазами и толстой косой, уложенной на голове венком. Она рассказывала невероятные вещи и хотела, чтоб Саша поверила ее рассказу:

– Ты родилась двадцатого числа в восемь вечера. Акушерка удивлялась: двадцатого, в двадцать ноль-ноль.

– Ну и что? – скучала Саша.

– Нет, ничего, просто забавно, доченька. Совпадение, конечно. Нас в родовой палате было двое: я и еще одна женщина. Холодно было. Пол и стены кафельные. Пол серый и стены серые. Акушерка отошла, а женщина родила, и ее ребеночек упал из нее прямо на этот кафельный пол.

– Как это: из нее? – ужасалась девочка чудовищной небылице. – Как это: упал? Что же она не берегла своего ребенка?

– Да как в этот момент… – пыталась объяснить мать, а потом спохватывалась: – Я сдерживалась из последнего, не рожала, пока акушерка не пришла. Чтоб ты у меня родилась красивая, здоровая… Чтоб у тебя все было хорошо.

– А папа мой где был? – добивалась Саша правды.

– Я не знаю. Дома, наверное. Дома ждал. Ты родилась хорошенькая, кудрявенькая. И все время кричала, кричала. Я так уставала! Бабушка Берта твоя в соседней комнате со своей астмой все кашляет, кашляет ночами. Или ты кричишь. Я жила, как в тумане. Ни одной ночи не спала.

– А любила ты меня? – задавала дочь самый главный вопрос человеческой жизни.

– Что я тогда понимала? До любви ли было, когда ни минуты покоя…


Саша рано, очень рано поняла, что при рождении попала в странный, чужой мир без любви, основанный на претерпевании жизни. В мир, где моментом не наслаждаются, а стремятся скорей пробежать его, крепко зажмурив глаза, чтобы не видеть ни серого кафеля вокруг, ни серых домов, ни серых кустов, ни кудрявенькой девочки, чья головка все поднимается в кроватке, и маячит в серенькой зыбкости ночи, и не дает покоя.

2. «Половинка»

И еще она была «половинкой». Так называли детей нечистых кровей, таких человеческих дворняг, родившихся от представителей сильных пород, веками живших бок о бок во взаимном отторжении и притяжении. Дворняги – они живучие. Они самой природой приготовлены к испытаниям. Их можно и в ребра ткнуть ногой в сапоге, и обозвать по-всякому, они простят и поймут. И будут дарить любовь в ответ на тычки, догадываясь, что всё не со зла, и жалея обидчика.

Отец – еврей, мать – русская. Сколько раз в жизни придется ей повторять эту формулу своей крови! И сколько раз ощущать свою чужеродность и с той, и с другой стороны. Почему-то несчастные половинки обладали чем-то бо€льшим, чем чистокровные представители той или другой нации.

Им удавалось жалеть и тех, и других.

Саша бросалась заступаться за евреев, если в русской компании заводили неприятные разговоры об их ловкости, пронырливости и скупости. Она немедленно называла себя еврейкой и стыдила собравшихся, доказывая, сколько всего хорошего принесли человечеству евреи, и сокрушаясь о том, какой дорогой ценой заплатил ее бедный народ за необъяснимую ненависть к себе.

Среди евреев она, естественно, заявляла о своей русскости. Хотя фамилию она носила отцовскую, говорящую, стало быть, о древних и совсем не славянских корнях. Но как-то, в самом начале студенчества, когда ребята с ее курса собрались на Пасху в синагогу, ее с собой не взяли.

– Ты не наша, ты – половинка. И вообще: по отцу не считается, на Земле обетованной считается по матери, – так ей было отказано.

Значит, нечего было и лезть к Богом избранному народу со своей некошерной кровью.

Им и без нее было тошно.

В еврейских компаниях только и говорили об антисемитизме и необходимости отъезда из этой подлой страны любой ценой. Саша была поражена, когда в гостях у очень добрых к ней людей услышала от приятнейшей и умнейшей учительницы русского языка и литературы жесткий вывод:

– Сколько лет работаю на ниве просвещения и наконец поняла одно: русских вообще не надо ничему учить! Напрасный труд. Все равно сопьются или как-то иначе испохабят собственную жизнь.

– Да как же вы можете! – возмутилась тогда Саша. – Вас именно русский язык и кормит! Вас и ваших детей.

И тут же попала туда, откуда не возвращаются: в разряд антисемитов.

Да, в восьмидесятые годы отношения народов зашли, можно сказать, в тупик.

Что же было делать со всем этим?

Только продолжать защищать обе стороны. Только надеяться на будущее просветление. Только учить собственных детей всегда вступаться за слабых и никогда не быть на стороне гонителей.

Дух мщения, презрение к ближнему – это были грехи, противные любви.

Разве могут позволить себе великие народы презирать других?

Увы, позволяли.

Ибо часто попросту не ведали, что творят.

3. Последним лучше

Говорят, если что-то постоянно снится, это какой-то знак.

В пять лет ей приснился мальчик. Он был высокий и тонкий. Со светлыми волосами и ясным лицом. Он знал, что ее надо от чего-то защитить. И сказал: «Ничего не бойся, я спасу тебя». Она так поверила ему, что расслабилась и погрузилась в сон, как в реальность, и стала там жить совсем по-настоящему. Но недолго. Потому что грубый голос воспитательницы прокричал: «Подъем!»

Саша открыла глаза – мальчика рядом уже не было. Виталик с соседней кровати показывал ей язык. Наверное, уже давно, потому что лицо его совсем окаменело и язык свешивался, как у усталой собаки. Она накрыла голову подушкой, чтобы опять увидеть своего мальчика из сна, только он исчез насовсем. Во сне остался. Воспитательница, видя, что дети никак не очухаются от послеобеденного «тихого часа», принялась бодро подпугивать:

– А вот кто сейчас последний встанет, того не возьмем на прогулку!

Раньше Саша всегда верила этой угрозе и тут же вскакивала, чтобы быть первой, а брали все равно всех. Последним даже было лучше: им не приходилось одеваться самим, их одевала воспитательница или няня, и надо было только ноги переставлять, когда чулки натягивают или рейтузы, и руки поднимать, чтобы легче было в рукава засунуть. Саша давно заметила, что последних вообще больше любят, чем первых: первым никогда не помогают – и сами справятся; первых никогда не пожалеют – им и так хорошо, они сами все могут. Если у первых что-то не получается, их укоряют с удивлением: «Как же это! Что же ты подводишь!» А последним всегда бросаются на помощь: «Что, опять носочек потеряла? Ах ты, Маша-растеряша!» Или: «Ну что, не получается у тебя? Дай-ка я тебе помогу! Вот умница какая. И все мы можем, оказывается!»

Никто не понимал, что первыми часто становятся не от силы, а от слабости, от страха. От страха сказать: «Не хочу! Не буду я этого делать! Мне не хочется! Мне не интересно!» От слабости перед чужой волей, которой нет сил противостоять и легче подчиниться и сделать все, как от тебя требуют, чтобы отвязались, оставили в покое.