– Конечно, в медовый месяц они не поедут на Барбадос, – (мы оплатили нашему сыну Джону свадебное путешествие на этот остров), и слишком уж часто повторяла: – Извини, это всего лишь рейнвейн, не шампанское.
– Рейнвейн, – ответила я, выведенная из себя, – выдает твое происхождение. Куда уместнее было бы белое бургундское…
Так что из сестринского общения выпало еще шесть месяцев. К счастью, я вовремя сдержалась, чтобы не сказать ей, что заработала свой сапфир, что Френсис расплатился им за свою интрижку с одной из секретарш. Ее бы это потрясло. Она считала Френсиса идеальным музеем и не раз говорила мне об этом. Со вздохами. Если б она узнала правду, то скорее всего посоветовала бы мне не дергаться, не раскачивать лодку, думать о закладной… В действительности ее у нас не было, мы сразу выплатили за дом необходимую сумму, но и об этом я не решалась ей сказать.
В корабле человеческой жизни зияют три пробоины. Одна – потому что полученной любви недостаточно, чтобы заполнить ее. Вторая – из-за того, что не находишь своего призвания в жизни. Третья – потому что не зарабатываешь достаточно денег, чтобы компенсировать одну из двух первых или обе. Я, похоже, заделала все три. Вирджиния, судя по всему, ни одной. Любовь для нее являлась средством контроля. Если ты любишь меня, сделаешь это, поступишь так, а не иначе, вот этого делать не будешь… Ее близкие, конечно, научились просто любить ее, но раз она так и не сумела понять, что есть любовь, то не могла почувствовать, что реализовалась в этой жизни и денег у нее вполне достаточно. А вот у ее маленькой задрыги-сестры, видать, было все. И ее, должно быть, сводило с ума, когда я с заоблачных высот вещала о том, что, выбирая между любовью, самореализацией и деньгами, с легкостью откажусь от последних. И при этом гордилась собой. Мне было очень приятно осознавать, что я бессребреница. Наверное, по одной простой причине: никогда не предполагала, что мое заявление может подвергнуться серьезной проверке.
Такая вот я, с искоркой синего огня на пальце, символизирующей прощение греха, и сестрой, завидующей всему, что у меня есть. Френсис любил меня, я любила его, наши мальчики уверенно шли по жизни. Абсолютное счастье. Если б какой-нибудь глянцевый журнал или телепрограмма взяли у нас интервью, они бы не могли найти в нашей семье никаких недостатков. Мистер и миссис Лучше-быть-не-может. И если при этом рай мы создали во дворце, а не в шалаше, почему я должна возражать? Так мы и жили. Френсис и я. Я и Френсис. Есть что-то очень соблазнительное, очень приятное в том, что о тебе заботится тот, о ком заботишься ты. Неудивительно, что женщинам потребовалось столько времени, чтобы получить право голоса.
Френсис был… нет, и остается хорошим человеком, хорошим мужем, хорошим отцом, хорошим адвокатом, пусть с последним я практически не связана. Я ходила на торжественные обеды и мероприятия, на которые он меня приглашал, мы обсуждали некоторые из его дел. Но работа и дом в основном не соприкасались. Лишь дважды он сошел с избранного им честного пути: завел интрижку с подкладными плечами и сел за руль, выпив чуть больше положенного, что и зафиксировала полицейская трубочка. Последний проступок пришлось заглаживать щедрым пожертвованием на Полицейский бал.
– Послушай, – ответил он мне, когда я со смехом уличала его в потакании коррупции, – я допустил очень маленькую ошибку, наказание за которую плюс огласка будут слишком велики, учитывая мое положение… Я не хочу проигрывать процесс, в котором сейчас участвую, а если проблему можно решить денежной компенсацией местной полиции, почему нет? – Он не кривил душой. В то время он участвовал в процессе о похищении детей. Отец, мусульманин по вероисповеданию, ушел от жены-англичанки и увез детей в Лахор. Она выкрала их и привезла обратно в Англию. Процессу придавалось настолько серьезное значение, что вся прокуратура начиная от генерального прокурора стояла на ушах. Так что правда была на стороне Френсиса. Лишний выпитый стакан вина мог порушить будущее его клиентки и ее детей. Он выиграл процесс. Такие вот дела. Два мелких правонарушения, ничего серьезного за почти тридцать лет семейной жизни. Постоянная, пусть и не вулканическая, сексуальная жизнь. Редкие эмоциональные взрывы, редкие проявления эгоизма, редкие приступы депрессии. Хорошая семья в сравнении со многими, но где-то в глубине души, в каком-то тайничке, за семью замками оставалось, никуда не уходило, чувство неудовлетворенности.
Возвращаясь к флирту, азы которого я так и не смогла освоить, к которому никогда не прибегала. И в тот день я не флиртовала, будьте уверены. Просто ожидала поезда в одиночестве, потому что Френсис свалился с гриппом, и я быстро распознала на собственном опыте, что бристольская станция «Темпл-Мидс» в марте – самое неподходящее место для любой деятельности, и уж особенно для флирта. Холодный ветер сек скамьи, я подняла воротник черного шерстяного пальто, обвязав шею черно-белым шарфом, руки мерзли и в черных кожаных перчатках, а по лодыжкам, несмотря на плотные черные колготки, бежали мурашки. Я сидела, сжавшись в комок, вдыхая холодный, влажный воздух, погрузившись в печальные мысли о постигшей меня потере: только-только умерла моя лучшая подруга, Кэрол. Так что поневоле пришлось задуматься и о собственной смерти. Ветер пробирал до костей. Я тоже могла лежать в земле. Я начала плакать. Она была на год моложе меня, и часть моей жизни умерла вместе с ней. Только она, к примеру, знала о мыслях, посетивших меня в Хенли. Только она знала еще об одном, не менее пикантном случае: когда Джону было семнадцать, в его школьном театре поставили пьесу Платона «Горшок с золотом». Я пошла на спектакль и очень уж пристально смотрела на одного из его приятелей, который играл практически голым. Она была моей подругой. Кто мог последовать за ней? Из моих подруг она ушла первой. Родители уходят: это тяжело, но ожидаемо, таков уж заведенный порядок, даже если они покидают нас слишком рано. Но подруга, сверстница, одна из тех, кого выбираешь ты, и, может, это даже важнее, кто выбирает тебя… Вот это несправедливо и жестоко. Не говоря уж о том, какой удивительной, неповторимой, одаренной женщиной была Кэрол, лучшей учительницей, какая могла достаться детям, попавшим в исправительное учреждение. Разбитная девчонка шестидесятых и начала семидесятых годов превратилась в ответственную, знающую и любящую свое дело женщину, которая вселяла веру даже в потерявших всякую надежду родителей. Она прожила свою жизнь достойно, а теперь вот умерла. Умерла ужасно, лишилась волос, лишилась плоти, лишилась чувства юмора. Еще не умершая, но молящая о смерти. Помнится, мы шутили, что наука может послать человека на Луну, но не в силах вылечить обыкновенную простуду. Теперь нам было не до шуток: наука могла создать орбитальную станцию, но по-прежнему не могла вылечить обыкновенную простуду… или обыкновенный рак. По моему убеждению, что-то тут было нечисто. Что бы делали все эти огромные, прибыльные фармацевтические концерны с их дорогими курсами лечения как простуды, так и рака, если бы кто-то неожиданно нашел лекарство, излечивающее и первое, и второе? Кэрол до этого времени не дожила. Так кому какое дело, что я плакала на людях? Им повезло, что я не бегала по платформе, не била себя в грудь, не рвала на себе одежду, не совала в рот комья земли. Только плакала, причем не так уж и громко.
Я вспоминала похороны, смотрела на железнодорожные пути, слышала ее голос, слышала голоса других людей, которые вставали и говорили у ее гроба, каким замечательным она была человеком, вот слезы и покатились по щекам. Я также думала, что потеряла мою единственную настоящую сестру. Тщательно отобранную, не биологическую, способную на те радости, которые дарят друг другу сестры в книгах. Кэти и Кловер, Марианна и Элинор, Гудрун и Урсула. Огромная кровоточащая рана открылась в моей душе, и я сомневалась, что она когда-нибудь затянется.
Вот тут слезы перешли в слабые рыдания, потом в сильные, и вдруг кто-то подсел ко мне на скамью и предложил большой, чистый, белый носовой платок. Я подняла голову, с благодарностью взглянула в озабоченные глаза мужчины в кожаной куртке, джинсах и вязаной шапочке, надвинутой на лоб. Первой мелькнула мысль: «Грабители не носят с собой чистых носовых платков» – такова уж городская жизнь. Он не выглядел опасным в криминальном смысле или каком-то еще, хотя вязаная шапочка придавала ему зловещий вид. Если бы он сразу отошел, а потом меня попросили бы описать его, прежде всего я бы сказала, что он некрасивый. Но вот глаза у него были, это я заметила, ярко-синими, в цвет моего сапфира, их яркость, должно быть, обусловливал холод, благодаря которому и кончик носа приобрел почти тот же оттенок. Горе – надежная защита против холода, он же не чувствовал первого, а потому страдал от второго. Он нерешительно улыбнулся.