Ее слезы, ее речи, тон, которым она произносила их, произвели на меня столь удивительное впечатление, что мне казалось, будто душа моя распадается.

Берегись, берегись, милая моя Манон, – сказал я, – у меня не хватит силы перенести столь сильные доказательства твоей любви; я не привык к избытку радости. О, Боже! – вскричал я, – я больше ни о чем не прошу тебя: я уверился в сердце Манон; оно таково, каким я и желал, чтоб оно было для моего счастья; отныне я не могу уж быть несчастлива, мое блаженство настало.

И оно не исчезнет, если только зависит от меня, – отвечала она; – и я знаю также, где всегда могу рассчитывать найти свое блаженство.

Я заснул с этими прелестными мыслями, превратившими мою мазанку во дворец, достойный первого в свете властителя. Америка казалась мне обетованной землей.

– Для того чтоб узнать истинную сладость любви, – часто говорил я Манон, – надо заехать в Новый Орлеан. Тут только любят без расчета, без ревности, без непостоянства. Наши соотечественники едут сюда на поиски за золотом; они и не воображают, что мы нашли тут сокровища более драгоценные.

Мы заботливо хранили дружественное расположение губернатора. Через несколько недель после нашего приезда, он был так добр, что поручил мне небольшую, ставшую вакантной, должность в форте. Хотя она была и неважная, но я принял ее, как милость небесную. Я получил возможность жить, не будучи никому в тягость. Я нанял себе слугу, и служанку для Манон. Наше небольшое хозяйство устроилось. Я вел себя согласно с правилами, и Манон также. Мы не упускали случая, когда имели возможность, оказать услугу или сделать добро нашим соседям. Официальное положение и мягкость нашего обращения доставили нам доверие и любовь всей колонии. Мы вскоре заслужили такое уважение, что считались после губернатора первыми лицами в городе.

Невинность наших занятий и спокойствие жизни способствовали тому, что мы незаметно вспомнили о религиозных требованиях. Манон никогда не была безбожницей. Я также никогда не принадлежал к тем кранным вольнодумцам, которые хвалятся тем, что соединяют испорченность нравов с неверием. Любовь и молодость были причиной моего распутства. Опыт был нам заменою возраста; он произвел на нас такое же действие, как годы. Наши всегда рассудительные разговоры привели нас незаметно к мысли о любви, согласной с добродетелью. Я первый предложил Манон эту перемену. Я знал правила ее сердца. Она была пряма и естественна в своих чувствах, – качество, всегда располагающее к добродетели. Я дал ей понять, что для полного счастья нам недостает одного:

Именно, – сказал я, – оно должно получить благословение неба. Мы люди бесхитростные, и сердца наши так созданы друг для друга, что мы свободно можем жить, забывая о долге. Мы могли так жить во Франции, где для нас равно было невозможно, как перестать любить друг друга, так и устроиться на законном основании; но в Америке, где мы зависим только от самих себя, где нам нечего считаться с произвольными законами сословий и благоприличия, где даже думают, что мы обвенчаны, – кто мешает нам обвенчаться в самом деле и облагородить нашу любовь обетами, которые укрепляет религия? Я, предлагая вам руку и сердце, – добавил я, – не предлагаю ничего нового; но я готов возобновить этот дар у подножия алтаря.

Мне казалось, что эти слова исполнили ее радости.

Поверите ли, – отвечала мне она, – что эта мысль приходила мне тысячу раз как, мы в Америке. Боязнь, что вы ее не одобрите, заставляла меня хранить это желание в моем сердце. Во мне нет надменного притязания название вашей супруги.

– Ах, Манон! – возразил я, – ты стала бы супругой короля, если б небо даровало мне венец при рождении. Не станем колебаться. Нам нечего опасаться каких-либо препятствий. Я нынче же переговорю об этом с губернатором и сознаюсь ему, что доселе мы его обманывали. Пусть пошлые любовники, – добавил я, – боятся нерасторжимых оков брака. Они не боялись бы их, если б были, как мы, уверены, что будут всегда носить оковы любви.

После этого решения я оставил Манон на вершине радости. Я убежден, что нет ни одного честного человека на совете, который не одобрил бы моих намерений при моих тогдашних обстоятельствах, то есть когда я был роковым образом порабощен страстью, которой не мог победить, и отягощен упреками совести, которых не должен был заглушать. Но найдется ли кто-либо, который назовет мои сетования несправедливыми за то, что я жалуюсь на суровость неба, отвергшего мое намерение, предпринятое мною ради того, чтоб угодить ему? Ах, что я говорю: отвергнуть! Нет, оно наказало меня за него, как за грех. Оно терпеливо относилось ко мне, когда я слепо следовал пути порока, и хранило самые жестокие наказания до того времени, как я стал возвращаться к добродетели. Я боюсь, что у меня не хватит силы докончить рассказ о самом гибельном событии, какое когда-либо случалось.

Как я условился с Манон, я отправился к губернатору, чтобы попросить его согласия на наше бракосочетание. Я бы остерегся и не сказал ни слова ни ему, ни кому другому, если б мог надеяться, что его священник, единственный в то время в городе, согласится оказать мне эту услугу без его соизволения; но, не надеясь, что он сохранит все втайне, я решился действовать открыто.

У губернатора был племянник, по имени Синнелэ, которого он любил чрезмерно. То был человек лет тридцати, храбрый, но заносчивый и жестокий. Он не был, женат. Красота Манон обратила на себя его внимание с первых же дней по нашем приезде, а случаи видеть ее, которые представлялись без числа в течение девяти или десяти месяцев, до того воспламенили его страсть, что он тайно сгорал по ней.

Но он, так же как и его дядя, и весь город, был убежден, что мы, действительно, обвенчаны, а потому овладел настолько своей страстью, что не давал ей ничем обнаруживаться; он даже проявлял свое рвение по отношению ко мне, оказывая мне услуги во многих обстоятельствах.

Придя в форт, я застал его у дяди. У меня не было никакой причины, заставлявшей таить от него свое намерение; таким образом, я не затруднился объясниться в его присутствии. Губернатор выслушал меня со своей обычной добротой. Я рассказал ему отчасти мою историю, и он выслушал, ее с удовольствием, и когда я попросил его присутствовать при задуманном мною обряде, то он был столь великодушен, что принял на себя все издержки празднества. Я вышел от него вполне довольный.

Через час я увидел, что ко мне подходит священник. Я воображал, что он пришел сказать некоторое поучение по поводу моей женитьбы; но он холодно поклонившись, объяснил мне в двух словах, что г. губернатор запрещает мне о ней и думать и что у него другие виды относительно Манон.

– Другие виды относительно Манон! – сказал я ему со страшным стеснением в сердце. – Какие же такие виды.

Он мне отвечал, что, конечно, мне известно, что г. губернатор здесь хозяин, что Манон была прислана из Франции ради нужд колонии, а потому он имеет право располагать ею; что он не делал этого до сих пор, полагая, что мы уже обвенчаны; но что, узнав что она мне не жена, он считает более удобным выдать ее за г. Синнелэ, который в нее влюблен.

Моя вспыльчивость одержала верх над благоразумием. Я гордо приказал священнику выйти вон, клянясь, что ни губернатор, ни Синнелэ, ни весь город не посмеют наложить рук на мою жену, или любовницу, как бы они ее ни называли.

Я тотчас же сообщил Манон о только что полученной гибельной вести. Мы пришли к заключению, что Синнелэ после моего ухода заставил дядю изменить свое решение, и что он поступил так на основании давно задуманного намерения. В Новом Орлеане мы были точно посреди моря, то есть отделены громадным пространством от остального мира. Куда бежать в стране неведомой, пустынной или населенной дикими зверями, или столь же свирепыми, как и они, дикарями?

Меня уважали в городе; но я не мог рассчитывать на столько4, чтоб, возмутить народ в свою пользу и надеяться на помощь, соразмерную злу. На это требовались деньги, а я был беден. Притом, успех народного возмущения сомнителен, и если фортуна нам не благоприятствует, то наше горе окажется беспомощным.

Я обдумывал все это, и отчасти сообщал Манон, не дожидаясь ее ответа, я строил новые предположения; я решался на одно, и опять опровергал и брался за новое; я говорил один, я вслух отвечал на свои мысли; словом, я был в таком волнении, которое не сумеет сравнить ни с чем, потому что подобного ему не бывало. Манон не спускала с меня глаз; по моему смущению, она заключала о громадности опасности, и, дрожа более за меня, чем за саму себя, эта любящая девушка не смела и рта разинуть, чтоб выразить свои опасения.