Мы доехали быстро. Она вела меня под руку до перрона. Поезд должен был подойти вот-вот. Смогу ли я поднять ногу на ступеньку?

Я смогла. Купе было пустым. В пустом я ехала и сюда. Люди теперь по своей нужде, а не по казенной, ездят в плацкартных. Это много дешевле. Хорошо, если бы никто не сел. Я отпускаю Инну словами: «Иди Христа ради. И не взрывай больше людей. Пожалей хотя бы мать». Она так дернулась, что я пожалела о сказанном. Нашла время и место учить взрослую половозрелую женщину. Да гори они обе синим пламенем. Где-то в прошлом осталась девочка-зазнайка, которая раньше других прочла «Домби и сын». Тоже мне достижение. Моя дочь вообще считает, что Диккенс и Толстой переоценены. «В одной главе «Фауста» вся их мудрость. Немцы по литературе впереди планеты всей». О господи! Тоже ведь дура, хоть и не выходит на спор с пистолетом. Мне жаль, что она далеко. Я хотела бы ей обо всем рассказать. И о том, что ее сестра по отцу похожа на нее как две капли воды. Это фишка для тебя, – спрошу я ее, – или не фишка?

Я еду одна. Только ночью мне подсадили женщину с ребенком. Дитя канючило, сопливило. Мать была спокойна и уныла, как сфинкс. Она пальцем вытирала ребенку нос и совала ему в рот чупа-чупс. Мы ехали без слов. Немые, глухие и равнодушные друг к другу. Когда они садились в купе, мне показалось, что по коридору прошла высокая, как Шурина Инна, девушка. Или как моя дочь. Теперь мне это будет блазниться. Но пройдет и это. Главное, чтоб Алеша не заметил во мне перемен. Они ведь есть, никуда не денешься.

Мама любила говорить: «Проглотить булавку не опасно, но душе тяжело. Всегда помнишь, что она в тебе, и постоянно изучаешь собственное говно». Я проглотила булавку. Она будет во мне вечно, до смерти. Ибо я так устроена: «простые выходы» не по мне. У меня их просто не бывает.

За ночь я отлежалась. Я слаба, но не бессильна. Я опечалена, но не раздавлена. Я готова и не боюсь. Осторожно выхожу из поезда, где-то тут должен быть Алеша. Встретить и проводить – это у нас в законе. Меня кто-то ловит с последней ступеньки, и это – о ужас! – Инна. Но не моя.

– Я ехала в соседнем вагоне, – говорит она. – Я не могла вас одну отпустить, поверьте!

Я слабею просто на глазах. Куда девалась моя отвага? Алексей в полусумраке рассвета выглядит беззащитно, как сопливое дитя. Он с удивлением смотрит на Инну, ведущую меня под руку.

– Что-то случилось? – пугается он.

– Все в порядке, – говорю я ему. – Иди, – говорю я его дочери.

– А вы кто? – спрашивает он ее. – Попутчица? Ей что, было нехорошо?

– Это твоя дочь, – говорю я. – Получай, фашист, гранату.

Смятение и испуг – это самые невинные слова для описания его лица. Ужас и паника – ближе и точнее. Безумие и отчаяние – еще ближе. Одним словом, все вместе.

Она хочет отстать и остаться, но тут уже я беру ее под руку. Мы бредем, печальная сюита на три голоса для струнных инструментов. Альбинони. Восемнадцатый век. Шекспир уже умер.

Оказывается, нас ждет водила. Это наш приятель, легкий на подъем Женька. Значит, мне предстоит в ближайшее время запекать карпа и покупать горилку с медом и перцем из города Немирова. Такова его такса за проезд. Он с удивлением смотрит на Алешину дочь.

– Это Инна, – говорю я.

– Похожа, – отвечает растерянно Женька, а Алеша как бы даже отпрыгнул и замер где-то в туманной дали, хотя его запросто можно потрогать рукой.

Мы едем молча, как заговоренные, даже Женька обескуражено молчит, хотя я вижу, как остервенело бегает в нем проглоченная мысль-булавка.

И вот мы уже в лифте. Вот уже дома.

– Раздень девушку, – говорю я.

Но Инна еще до протянутых к ней рук стягивает с себя пальто и шапочку-блин.

Мы все садимся строго, с прямой спиной – соучастники беды или преступления? Или просто свидетели?

Странная, глуповатая мысль: со стороны мы, прямоспинные, выглядим, как стулья. Я даже вспоминаю, хотя никогда их не видела, этих, как их зовут, – Чиппендейлов. Ну, хочется мне придать забубенной российской истории английский аристократизм. Должна же я победить булавку в себе.

– Ты помнишь Шуру Лукашенко? – спрашиваю я Алексея.

– Не надо, – говорит он безжизненно, – я все знаю. Я знаю про нее, – и он слабо повернул шею в сторону его Инны.

Вот тут мне уже было нечего сказать, потому как у меня отшибло мозги. Мы прожили вместе двадцать семь лет. Два года до того мы находили друг друга в любой темени. Мы страстно исповедовались друг другу в любовях и пороках, мы клялись в верности как оглашенные. Наши жизни были так сплетены, что я раньше него почувствовала боль в его сердце. Я молилась о нем утром и вечером и слышала его шептания обо мне в подушку. А в нем текла река другой жизни. И я ни сном, ни духом не ощутила ее присутствия.

Он не мог не почувствовать мое смятение.

– Я узнал об этом уже после того, как мы поженились. Помнишь, я ездил к тетке, когда она настрополилась эмигрировать. Это было в восемьдесят пятом или шестом году. Я отговаривал тетку. Боялся за себя, думал, как это на нас с тобой откликнется. Как раз случился Чернобыль. Да, да… Чернобыль. Я молол какие-то трусливые и жалкие слова, а тетка мне возьми и скажи: «Твоя-то девка совсем уже барышня. В нашу пошла породу, высокая, грудастая». Я спрашиваю: ты о ком это? Ну, она мне и сказала. Я просто ополоумел. Нашей Инночке было пять лет… Что я с этим должен был делать? Не знать! Если столько лет ее не ведал, то что уж теперь. И захотел, чтобы тетка уехала. Она понять не могла, с чего это вдруг я резко изменил позицию и стал поддерживать в ее планах. Была бы моя воля, я бы отправил за границу всех осведомленных по этой части. Или перестрелял.

– Она в тебя, – горько засмеялась я.

– Я знаю и это, – сказал Алексей.

– Что ты знаешь?

– Это она тогда стреляла. Я тебя увидел в больнице, – он смотрит на Инну, но глаз у него плохой – какой-то злобный, ненавидящий, – ты крутилась внизу у справочного и все интересовалась, как да что. Боже, вспомнить страшно. Я прошел тогда мимо тебя.

– Вы даже отвернулись от меня, но я тогда не сообразила, что «от меня». Думала, это случайно, – говорит его дочь.

– Вот почему я не хотел, чтобы ты ехала на этот чертов юбилей. Но меня уговорило письмо учительницы. Подспудно же… Я даже хотел, чтобы ты узнала. Я не знал, как все это тебе сказать.

– Узнала, – говорю я. – Меня встречала Шура, И я была у нее на постое.

– Ловушка судьбы, – ответил Алексей. – Я придумал: дурье покушение было пиком в этой истории. Дважды в одну и ту же реку не входят. Тем более что Шура мне обещала…

– Шура? – закричала я.

– Мама? – удивилась Инна.

– После этой истории с выстрелом я написал Шуре письмо. Объяснил, как это бездарно – стрелять в прошлое, мстить ему. В том письме я валялся у нее в ногах.

– Она мне сказала, что ты не в курсе, – говорю я. – Опять ложь! Господи, в конце концов, вы выдавливаете из себя правду по капле. Все! Не могу больше. Хватит с меня. Поговорите друг с другом, я пойду поставлю чайник.

Я не просто выхожу, я закрываю за собой дверь. Мне – это неожиданно – на самом деле неинтересно, о чем они будут говорить. Я думаю о том, что Алексей знал. Все знал. Пусть не с самого начала, с середины жизни его Инны он знал о ее существовании. Он писал Шуре письмо, значит, знал адрес. Чего может не знать один человек о другом, прожив с ним вместе почти половину жизни? Мысли какие-то тягучие, мерзкие, они даже не доставляют боли, а делают нечто худшее: физическое неудобство тела от макушки до пяток. Все как бы сдвинулось с места и слегка провисло, чуть толкни – и я рассыплюсь под тяжестью самой себя. В холодильнике есть все – меня ждали, – и колбаса, и сыр, и заварные пирожные, и коробка конфет, и коньяк «Белый аист». Мне он нравится больше всего из нынешних – мягкостью, легкостью. Но надо иметь в виду, что я не знаток по этой части. Хотя был момент высокопородного «Камю» на нашей серебряной свадьбе. На самой свадьбе его, конечно, не было. Но он был притырен для нас двоих. И мы какое-то время неделю или две пили его помаленьку, по правилам, держа и перекатывая во рту. Хотя, может, все определялось ценой. Она диктовала ритуальность и торжественность пития. Это был пик нашего счастья, пик любви. После был стент, потом выстрел, потом отъезд дочери, теперь вот закрытая за ними дверь. Ума не приложу, о чем они говорят. Но ум тут вообще мимо.

Как это он сказал? Бездарно стрелять в прошлое из пистолета. Но ведь это все не так! Наоборот! Это прошлое выстрелило в нас, всей своей скрытой правдой и всей накопленной ненавистью. Так что пистолет был оттуда, а не отсюда. Эх, Алеша, Алеша… Пыль да туман. Жила девочка-зазнайка, знающая отличие Диккенса от Шекспира. А рядом девочка-хромоножка, опрокинутая на склон Дылеевской балки. У закомплексованной неполюбленной матери родилась закомплексованная дочь. Ей по телевизору показали самоуверенно-благополучную семью. И выросшая хромоножка сказала: «Смотри, твой отец, а это та, которая все у нас с тобой отняла». А теперь вот взрослая женщина, пардон, террористка, приехавшая с гнусной войны, и ее отец, пожилой сердечник, пытаются неизвестными мне словами ощупать друг друга. Брейгель Старший, «Слепые».