От изумления брови Морозини поднялись вверх сантиметра на два, не меньше.

— Моей любовницей?.. Из ревности? Да с чего вообще вы все это взяли?

— Попрошу ограничиться тем, чтобы отвечать на мои вопросы. Да или нет?

— Нет. Тысячу раз нет! Зачем мне было ее убивать?.. Кстати, каким же образом, по-вашему, я ее убил?

— Зарезали ножом.

Какой ужас!.. Но я продолжаю: так вот, с чего бы мне убивать женщину, которую я видел всего-то второй раз в своей жизни? Саломея была очень известной ясновидящей, и несколько дней тому назад я сопровождал к ней мою приятельницу, маркизу Казати, приехавшую из Парижа ради того, чтобы та ей погадала. То, что маркиза мне рассказала, звучало настолько впечатляюще, что мне пришло в голову и самому воспользоваться талантами этой гадалки.

— Вот только вместо того, чтобы гадать о будущем, вы с ней переспали. По-вашему, это вполне естественно для незнакомого с ней клиента?

Догадавшись о том, что у турка есть свидетель, — несомненно, служанка Саломеи! — Альдо не стал отпираться, находя это бессмысленным и даже опасным.

— Согласен, что подобное встречается нечасто, тем не менее так и было. Повторяю, я действительно видел Саломею второй раз в жизни, но… как всякий мужчина, вы должны понимать, что существуют определенные… невольные побуждения. Саломея была необыкновенно красива. Признаюсь, я не устоял…

— Иными словами, вы ее изнасиловали? Услышав это слово, Альдо сорвался с места:

— Разумеется, нет! Я слишком люблю и уважаю женщин, для того чтобы унизиться до подобного…

Тонкая и презрительная улыбка, возникшая на лице чиновника, в точности повторила изогнутую линию его усов.

— Однако в те времена, когда солдаты дожа Энрико Дандоло взяли Византию, ваши предки от этого не отказывались?

С тех пор, сударь, прошло шестьсот лет, и если я восхищен вашей образованностью в области истории, то все же и удивлен тем, что осман упоминает об этом периоде. Насколько мне известно, в 1453 году люди султана Мехмеда Второго тоже этим не пренебрегали? Кроме того, я надеюсь, что вы не станете брать на вооружение спорный вопрос, в течение стольких веков стоявший между Константинополем и Венецией? Я, сударь, всего-навсего простой торговец! Не наемник и не захватчик! А что касается тех минут, которые я провел с Саломеей, то те, от кого вы получили эти сведения, если, конечно, это честные люди, должны были рассказать вам и о том, как все происходило.

— Кого вы имеете в виду?

— Свидетелей, которых вы должны были допрашивать: служанку, которая открыла мне дверь и подала нам кофе, музыканта, который для нас играл… Откуда мне знать, я не могу сказать вам, кто там в доме еще был!

— Что ж, тогда вы, может быть, скажете мне, где сейчас драгоценности этой женщины?

— Ее драгоценности?

— Да, ее драгоценности! У нее были очень красивые вещи… Вещи, которые были на ней, когда вы пришли, и которых у нее уже не было, когда вы оставили ее лежать в луже собственной крови.

Волна гнева словно подхватила Альдо, заставив его вскочить на ноги.

— И эти верные слуги позволили мне изнасиловать их хозяйку, потом перерезать ей горло и спокойно уйти с несколькими килограммами золота?.. Да-да, с килограммами, потому что одна только ее диадема должна была весить немало!

— Вы их запугали.

— Один-единственный человек, к тому же безоружный и обессилевший после любви, да еще и нагруженный всеми этими побрякушками? Да, ничего не скажешь, выглядит очень правдоподобно!

— Эти побрякушки были очень ценными, и они пропали.

— И вы нашли среди моих вещей все это, да к тому же, может быть, и нож, которым было совершено убийство?

— Нет, но непременно найдем в ближайшее время.

Не сомневаюсь. Только мне хотелось бы, чтобы вы знали: я сказал, что я торговец, и так оно и есть, это правда, но всем известно, что меня интересуют только исторические драгоценности. Те, что были на Саломее, пусть даже она и была совершенно удивительной женщиной, для меня ни малейшего интереса не представляют. Кроме того, если я оставил ее лежащей в луже крови, то и на мне должны были остаться следы крови. Но ведь шофер, который три часа ждал меня у ее дверей, должно быть, сказал вам, что я не был с головы до ног вымазан кровью?

— Мы его еще не нашли.

— Еще вопрос, найдете ли вы его вообще, но я могу вам предложить и кое-что получше. Вернувшись в гостиницу, я сразу же, как был, одетый свалился на постель. Именно там и схватили меня ваши люди. Следовательно, на мне по-прежнему все те же вещи. Конечно, теперь они уже грязные и измятые, не спорю, но напрасно вы стали бы искать на них следы крови.

— Никто не занимается любовью в одежде. Вы помылись, только и всего! Как бы там ни было, против вас существуют слишком тяжкие улики, чтобы я мог довольствоваться вашими… объяснениями. Вас будут судить, князь…

— Чего ради стараться? Почему бы просто не повесить меня теперь же? Вы выиграли бы время. А пока что мне хотелось бы, чтобы итальянского посла в Анкаре поставили в известность об этой истории. Думаю, его никто не извещал об этом?

Селим-бей презрительно пожал плечами:

— Незачем беспокоить особу такого ранга из-за обычного уголовного преступления…

Да вы что, в самом деле? Но не мешало бы вам знать, что я тоже достаточно важная особа, у меня княжеский титул, я эксперт по драгоценностям с мировым именем, известный коллекционер. И я требую, чтобы по крайней мере консул был поставлен об этом в известность. Он сделает все необходимое…

Селим-бей поднялся:

— Но ему уже сообщили, и я не думаю, чтобы он захотел в это вмешиваться. Так что незачем напускать на себя важный вид, сударь! Здесь вы — всего лишь убийца, обвиняемый в грязном преступлении. И судить вас будут именно по этой причине…

Альдо потребовалось призвать на помощь все свои душевные силы для того, чтобы, вновь оказавшись в своем каменном мешке, не впасть в отчаяние. Он чувствовал, что запутался в какой-то паутине, и никак не мог понять ни того, откуда тянутся невидимые нити, из которых она была сплетена, ни того, как он может оттуда выбраться.

Этот Селим-бей выбирал из его ответов только то, что лило воду на его мельницу, и был твердо намерен вращать ее в соответствии со своими инструкциями или с полученными им от кого-то указаниями. Кроме мучительной тоски и тревоги, Морозини терзала еще и та картина, которую ему только что описали: Саломея, это прекраснейшее творение природы, лежащая с перерезанным горлом в луже собственной крови!.. Ему невыносима была мысль о том, что ее убили из-за него, может быть, только для того, чтобы привести его туда, где теперь он оказался, но даже об этом думать было не так нестерпимо, как о Лизе! Лиза, его бесценная и обожаемая Лиза, которую он больше никогда не увидит! Завтра или, может быть, через три дня, через неделю, утром или посреди ночи он умрет здесь, в этой грязной дыре, или же во дворе тюрьмы, и никто даже не узнает, что с ним случилось. Тоталитарные режимы так хорошо умеют избавляться от тех, кто им мешает! И тут Альдо задумался о том, стоит ли, в самом деле, обращаться к итальянскому послу? Он знал, что в Риме на него давно уже поглядывают косо, несмотря на то что королева дружила с его матерью: дело в том, что истинным хозяином страны был теперь не король Виктор-Эммануил, а Бенито Муссолини, и для назначенного им дипломата имя князя Морозини ничего не значило. В конце концов узник всерьез пришел к выводу, что ему остается лишь совершить последний достойный его самого и его семьи поступок: умереть с поднятой головой, не утратив ни своей обычной гордости, ни привычной элегантности, пусть даже никто никогда не узнает о его достойном поведении.

А время между тем продолжало идти: день закончился, наступила ночь, и снова день, и снова ночь… И никаких перемен!.. Снова его обступило душное, тоскливое молчание…

Но вдруг, в час, когда все кругом казалось погруженным в сон, дверь камеры отворилась, впустив свет электрического фонарика. В камеру вошли двое, и сердце у Альдо забилось быстрее: должно быть, они пришли за ним, чтобы ночью вынести приговор и тайно казнить? В таком случае, несмотря на свой жалкий вид и на то, что он дрожал от холода, он должен был собраться с силами: ему предстояло показать, каким человеком он был и намерен оставаться до последней минуты. И он встал, сохраняя ледяное спокойствие, выпрямился, и с некоторым высокомерием, которое решил проявить перед лицом уготованной ему смерти, произнес: