– Ну да, – невозмутимо продолжал папа. – Попроси кого-нибудь тебя подменить. Это же пустяк.
– А что деньги из зарплаты вычтут, тоже пустяк?
– Сколько, – вздохнул папа, – пятьдесят рублей?
– Семьсот пятьдесят! – Мама сделала страшные глаза. – Об этом и речи быть не может!
Короче, мама отпросилась с работы, а Алена написала приглашения и украсила их замысловатыми орнаментами. Но и тут ее настигла Судьба, на сей раз в виде скарлатины, которой Алена заболела как раз накануне вечеринки.
После этих досадных неудач голубые мечты Алены сосредоточились на том золотом времени, когда Егор перейдет в разряд взрослых и она обретет право в любой момент отправиться хоть на вечеринку, хоть на дискотеку, хоть в кругосветное путешествие. Но Егор стал уже старше, чем была Алена в тот момент, когда он родился, а мама с маниакальным упорством продолжала твердить, что он «еще маленький». И Алена подозревала, что просидит рядом с ним в качестве «взрослой» до глубокой старости, так и не отметив ни разу свой день рождения. К тому же Егор прекрасно обжился в роли «маленького» и явно не собирался менять ее на другую. Нос его смахивал на круглую пуговичку, а вихры торчали во все стороны. Среди одноклассников он был самым мелким по росту, во втором классе его принимали за дошкольника, в четвертом – за второклашку. Он так и не научился правильно произносить «р» и «л». Когда у него поднималась температура, стреляло в ухе или шатался зуб, все в доме должны были оказывать ему королевские почести: очищать апельсины, покупать сладости и читать сказки. Этими почестями он пользовался бо́льшую часть времени, потому что гораздо чаще болел разными болезнями, от насморка до ветрянки, нежели ходил в школу. Всеобщее внимание он привлекал еще тем, что никогда не желал спать. Алена считала, что это тоже болезнь: чем сильней темнело за окном, тем резвей он становился, и к полуночи его просто распирало от бодрости. А больше всего внимания ему требовалось, если он был здоров. Чтобы заставить его нацарапать несколько строчек в тетрадке по русскому, нужно было нависать над ним и чуть ли не водить его рукой по бумаге. Стихотворения он учил вслух, на всю ивановскую и, выучив с грехом пополам две строчки, считал своим долгом пересказать их каждому, кто был дома. Еще упорней, чем стихами, он допекал домашних своими рисунками. Его дурацкие рисунки буквально наводняли квартиру. Они валялись на кроватях и под кроватями, на кухонном столе и на полу в ванной комнате. В них соединились впечатления от мультфильмов, которые Егор смотрел часами, пока сидел дома с насморком, и компьютерных игр, в которые играл, когда кто-нибудь забывал выключить компьютер. Вдобавок эти впечатления были сдобрены изрядной долей фантазии, неукротимой, как у писателя-фантаста. На рисунках красовались бесконечные монстры с птичьими ногами, квадратными глазами, зубастыми клювами, с палицами вместо хвостов и мечами вместо крыльев: эдакая помесь роботов-убийц, инопланетян и неизвестных животных. Казалось, эти существа вышли из лаборатории будущего, где в поте лица трудился съехавший с катушек ученый-злодей. Накалякав с десяток своих шедевров, Егор долго и непонятно разъяснял, кто из монстров кого победит и почему. И своими разъяснениями мешал Алене делать ее собственные уроки, за исключением тех моментов, когда мешал маме готовить или папе – чинить кран. Но поскольку мама с папой бывали дома значительно реже, чем Алена, львиная доля россказней предназначалась ей.
Справедливости ради надо заметить, что Алена и сама была неисправимой фантазеркой. Нафантазировать за пять минут целый роман с тем, с кем она виделась лишь мельком, для нее было таким же обычным делом, как выпить стакан воды. Она отдавала себе отчет, что ее фантазия, пожалуй, чересчур бурная, но ничего не могла с собой поделать. И влюблялась с завидным постоянством, хотя предметы ее любви сменяли друг друга чаще, чем времена года. Ее привлекали неординарные личности; а уж если за этой личностью водилось какое-нибудь оригинальное увлечение – его обладатель неминуемо становился средоточием Алениных дум.
Первым, в кого она влюбилась всерьез, был студент из соседнего подъезда. Весь в черном и кожаном, с волосами цвета воронова крыла, безукоризненно гладкими, волосок к волоску. На правой руке – серебряный перстень с изображением черепа, в глазах – меланхолия. Бледный как смерть, то ли от природы, то ли из-за каких-нибудь ухищрений, благодаря которым он казался ожившим мертвецом. В общем, стильный – закачаешься. Единственным его недостатком можно было бы считать маленький рост, однако в глазах Алены это являлось неоспоримым достоинством: она комплексовала рядом с высокими людьми, служившими живым укором ей, едва доросшей до метра пятидесяти четырех сантиметров.
Наверное, меланхоличный студент был готом. Алена имела несколько туманное представление о готах: полагала, что они все как один провозглашают себя «мертвецами из подземелья», презирают жизнь и ночами гуляют по кладбищам. По литературе очень кстати проходили «Евгения Онегина». Пушкинская строчка «Как Чайльд-Гарольд, угрюмый, томный…» обрела для Алены неземное очарование. Чтобы приобщиться к мировоззрению своего кумира, Алена стала одеваться исключительно в черное. Это было несложно, так как мама экономила стиральный порошок и покупала одежду темных оттенков, которую можно было стирать раз в год. А вот с цветом лица дела обстояли плачевно: на щеках у Алены в любую погоду и в любое время суток играл до неприличия здоровый румянец. Для борьбы с ним Алена купила абсолютно белую, как толченый мел, пудру. Старалась ходить по улице похоронным шагом и взирать на прохожих отрешенным взглядом – словом, чтобы по части угрюмости и томности не уступать самому Чайльд-Гарольду.
В сноске говорилось, что Чайльд-Гарольд – герой поэмы лорда Байрона. Алена отыскала в книжном шкафу на верхней полке томик байроновских стихов. Потом принялась открывать наугад другие томики: поэтов пушкинской эпохи, Лермонтова, Блока… И обнаружила, что все знаменитые стихотворцы были немножко готами: сетовали на пресыщение, усталость, разочарование и дружно презирали жизнь. Чтобы выработать у себя самой презрение к жизни и как следует в ней разочароваться, Алена взялась читать и перечитывать подходящие стихотворения. Выбирала те, в которых говорилось о жажде смерти, кладбищах и могилах. И так начиталась мрачных стихов, что они день и ночь вертелись в голове, словно бесконечная пластинка. Самые пессимистичные строчки затвердила, как «Отче наш» (которого, впрочем, не знала вовсе). Просыпаясь по утрам, увы, бодрая и полная сил, деловито запихивая в портфель учебники и тетрадки, одеваясь и заплетая косу, между делом бубнила:
Пора уснуть последним сном,
Довольно в мире пожил я;
Обманут жизнью был во всём
И ненавидя и любя.
Щурясь от солнца и ветра, пробегая мимо булочной-кондитерской и вдыхая одуряющий запах свежеиспеченной сдобы, бормотала:
Дохнула жизнь в лицо могилой…
Застревала в толпе, валом валившей к входу в метро, и мысленно повторяла:
Мы все уйдем за грань могил…
И с чувством превосходства озирала толпу, которая нисколько не задумывалась о грани могил и хотела всего-навсего побыстрей миновать турникеты. Когда Алене самой удавалось прорваться к эскалатору, она бегом припускала вниз, стуча сапогами, а в голове эхом отзывалось:
Вот он – ряд гробовых ступеней…
Потом она стояла в вагоне метро, зажатая со всех сторон, так что не могла шевельнуть пальцем, да еще поезд как вкопанный останавливался в тоннеле, на перегоне между станциями. За окном виднелись толстые запыленные провода и трубы; в ушах стучало:
О время! Все несется мимо,
Все мчится на крылах твоих,
Мелькают весны, медлят зимы,
Гоня к могиле всех живых.
Заходя в класс, Алена горько вздыхала:
В этой мрачной гробнице,
О, дайте мне отдохнуть!
Когда тянулись ее нелюбимые уроки, физика или химия, вполне искренне шептала:
Но этот мир душа поэта
не может больше выносить!
Забирала Егора из школы и, подходя через детскую площадку, где малышня шумела, съезжала с горок и качалась на качелях, вполголоса твердила:
Душа моя мрачна…
Мне тягостны веселья звуки…
Дома плюхалась на диван и, подсунув под голову диванную подушечку, уплетая пончик, обсыпанный сахарной пудрой, читала Бенедиктова:
Да будет же в мире мне грусть – изголовье,