На следующий день из утренних газет мы узнали, что в каком-то очень приличном доме убийцы буквально изрубили на куски двух женщин и почтенного прелата и что совершили они сию «кровавую потеху» под аккомпанемент проповеди Папы Римского: при осмотре места происшествия на включенном проигрывателе еще стоял и крутился диск, с которого доносился боговдохновенный, чарующий голос понтифика.

Признаться, я был очень удивлен и застигнут врасплох тем, что Клеманс упомянула о близкой женитьбе, чтобы успокоить представителей правоохранительных органов. Разумеется, все ее творчество преследовало одну-единственную цель: доказать в конце концов возможность освященного Церковью и сопровождаемого пышными празднествами заключения брачного союза между одним из сильных мира сего и одним из представителей мира обездоленных, униженных и оскорбленных. Но ведь когда я заговорил о нашем с ней союзе, в котором мы оба были одинаково свободны и равны, она меня успокоила. Я еще немного напрягся, чтобы принудить себя забыть, что я осознал тот факт, что она в некотором смысле доминирует надо мной, господствует и властвует, что она, хочу я того или нет, ведет меня за собой, как очередного любовника, как дежурного воздыхателя, включенного в состав ее прислуги. На нее, неизменно приветливо улыбающуюся, потоком изливался золотой дождь, и я под этим дождем уже вымок до нитки. Вместо того чтобы сказать: «Ты заставил меня пойти и посмотреть семикомнатную квартиру рядом с Домом инвалидов, где я вдруг ощутила себя старой шлюхой», — она шептала: «Я не могу там с тобой обниматься и целоваться, Огюст, потому что там ты будешь важно вышагивать, как какой-нибудь посол, а я хочу видеть, как ты бегаешь сломя голову и ходишь вприпрыжку». Выходя из двухэтажной квартиры, расположенной на самом верху башни из стекла и бетона, она не признавалась в том, что все это огромное пустое пространство вызывает у нее головокружение, но говорила, что у нее на примете есть и другие квартиры, которые она хотела бы мне показать, потому что они в гораздо большей степени соответствуют моей изнеженной натуре. Иногда она также мне вдруг говорила: «Я знаю тебя так хорошо, словно я сама тебя и создала», — и говорилось это, вероятно, для того, чтобы дать мне почувствовать, что она действительно все время создает меня, что она ваяет. Порой я задаюсь вопросом: бывает ли счастлива глина, разминаемая пальцами скульптора, при всем том, что с виду она кажется такой упругой и непокорной? Всякий раз, когда на меня изливалось «Милосердие Августа», я признавался в глубине души самому себе в том, что есть некая странность, что я никак не могу удовлетвориться выпавшим мне на долю жребием. Однако ничто так ясно и явно не указывало на мое место, как те случаи, когда я сопровождал Клеманс на различные мероприятия после выхода в свет очередного романа; для меня это была довольно неприятная и тяжелая работа. Присутствие Шарля Гранда рядом со мной в группе зрителей не было для меня утешением. Стоя на трибуне или сидя за столом на площадке под прицелом телевизионных камер, Клеманс сияла и сама испускала яркие лучи, словно светило. Своим видом она как бы уничтожала всех приглашенных, окружавших ее: ее красота заставляла блекнуть красоту других женщин, она затмевала их, а мужчины в ее присутствии начинали казаться просто глупцами. И оставалась только она одна. Ведущий телепередачи, представлявший книгу, начинал с нее и заканчивал ею.

Так вот, Клеманс в третий раз представала перед телевизионными камерами, но мог ли я ожидать такого взрыва? Ведущий провел рукой по волосам и произнес:

— Я уже приглашал вас, Маргарет Стилтон. Это был настоящий триумф, и рейтинг передачи «пробил потолок», то есть превзошел все мыслимые и немыслимые уровни, и я признаю, что в том нет никакой моей заслуги. Тиражи ваших произведений уже достигли ста тысяч экземпляров, а сегодня вы находитесь здесь, чтобы представить нам новый бестселлер, чей тираж всего за две недели достиг трехсот тысяч экземпляров, что является абсолютным рекордом. Ваши сестры по перу, здесь присутствующие, и ваши собратья, коих я приветствую и к коим причисляю и себя, задаются вопросом: «Как далеко она зайдет?» Я хочу сейчас же заверить авторов в том, что, чем дальше она зайдет, тем лучше будет для всех остальных. Кто говорит, что литература у нас переживает упадок? Кто говорит, что люди перестали читать? Но я вижу, вы улыбаетесь, дорогая Маргарет? Не скрываете ли вы от нас какую-то тайну? Ну так поделитесь же с нами вашим секретом! Не бойтесь ничего, ведь вы находитесь не в суде, не перед лицом суровых судей.

— Да нет, как раз именно в суде, — сказала Маргарет. — Я чувствую себя виновной и прошу прощения за свой успех. Я никогда ничего не делала особенного для того, чтобы его достичь, кроме того, что любила. И я сейчас чувствую себя так, как, вероятно, чувствовала себя Фрина[4] перед лицом своих судей, которая не могла сделать ничего, кроме как сорвать с себя все одежды, предстать перед ними обнаженной, постоять в абсолютной тишине и уйти.

Клеманс, ослепительно прекрасная в своем элегантном белом костюме, медленно поднялась со своего места и распустила шнурки, красиво переплетавшиеся на лифе и служившие своеобразной застежкой. Глубокая синева ее глаз напоминала синеву Эгейского моря, которую можно наблюдать только летом, на фоне белоснежных мраморных скал. Мы все, замерев между колоннами, ожидали «божественного разоблачения», то есть ожидали, что новоявленная то ли гетера, то ли богиня скинет с себя одежды по примеру своей античной предшественницы. Я закрыл глаза, а Шарль Гранд так стиснул мое колено, что мне стало больно. Все жаждали скандала и боялись его, но все же все с замиранием сердца ждали того неизъяснимо желанного мига, когда восхитительные формы этого тела навечно запечатлеются в памяти. Я услышал, как Клеманс сказала:

— Идем, Огюст.

Клеманс молча удалялась по узкому проходу к выходу. Приглашенные с разинутыми от изумления ртами переводили вытаращенные глаза с нее на меня и обратно. Шарль Гранд шепнул мне на ухо:

— Я вас догоню.

Затем он умоляюще-бессильно простер руки к ведущему, к которому вдруг вернулся дар речи, и тот заговорил, старясь перекричать возникший в зале громкий гул, показавшийся тем более оглушительным после мертвой тишины:

— Тихо, друзья мои, тихо! Давайте утихомирим наши страсти и продолжим. Я на своем веку повидал немало всяких экстравагантных выходок, но, должен признать, ничего подобного ранее мне видеть не приходилось. Ну что же, век живи — век учись, как гласит пословица. Итак, темой нашего сегодняшнего разговора должна была стать проблема успеха и средств его достижения. Быть может, Маргарет Стилтон дала нам наилучший рецепт… Ну же, успокойтесь. Тихо! Тихо!

Ведущий повернулся к одному из гостей, очень худому лысому типу, сидевшему почти в позе роденовского «Мыслителя», уперев локти в костлявые колени и положив подбородок на сцепленные руки, над которыми нависал длинный нос, и произнес:

— Я хотел только подчеркнуть, Марк Дюмур… Да распрямитесь же, расслабьтесь, ничего страшного не произошло! Все это пустая суета! Ну и пусть проваливает отсюда, скатертью дорога! Чего я только в своей жизни не видел… Демонстрации пьяниц, расистов и прочих ни на что не годных, бесполезных людишек! Так вот, вернемся к вашим творениям… Что меня больше всего поразило в вашем последнем труде, так это его название: «Великие державы и эффект неожиданности». Замечательное название! Не считаете ли вы, что, назвав свою книгу именно так, а не иначе, вы сразу же обеспечили ей грандиозный успех?


Тот, к кому был обращен вопрос, расцепил руки и поставил их таким образом, что кончики пальцев одной из них уперлись в кончики пальцев другой с такой силой, что костяшки побелели; он на секунду задумался, а когда заговорил, поразил всех своим голосом, низким и густым, весьма неожиданным для столь тщедушного тела:

— Позвольте мне все же вернуться к нашей сестре по перу, той, что изволила покинуть нас…

— Не знаю, так ли уж это необходимо, — сухо процедил сквозь зубы ведущий, — но поступайте так, как вам угодно, у нас ведь демократия…

— Ну, этому-то я особого значения не придаю… и не особенно этим дорожу, так как считаю, что обращение к демократии — всегда самое последнее средство, последний аргумент в споре…

— Но ведь такова жизнь, не так ли? — усмехнулся ведущий.

Марк Дюмур, казалось, его не услышал или сделал вид, что не услышал.