— Она целуется хорошо?

— Да, прекрасно.

— Ну так воспользуйтесь хоть этим, потому что ее писанину мы отпечатаем тиражом в четыре тысячи экземпляров, и черт меня подери, если мы сумеем продать весь тираж!

Вечером того дня, когда контракт был подписан, он пригласил нас на ужин в одно вошедшее в моду у богемной публики бистро и там вел себя с нами так, будто мы были какими-нибудь родственниками его супруги, прибывшими из бог весть какой глуши, чуть ли не из заброшенной деревушки в Карпатах, но по его движениям, по тому, как он вонзал вилку в мясо, я понял, что он испытывает чувство голода и утолить этот голод он сможет, лишь «закусив» этой роскошной высокой женщиной, которую откопал я… и где? И как? И почему именно я, такой невзрачный, такой заурядный тип, такой простак, у которого уже весь нос испещрен тонкими морщинками? Три томных бледных официанта с красными «бабочками» на тонких шеях ловко сновали вокруг нас, умудряясь не мешать друг другу и в то же время подавать новые блюда и убирать грязные приборы и серебряные горшочки, в которых для нас готовили изысканные яства. Около входа за поблескивавшим белой эмалью фортепиано сидел пианист и наигрывал знакомые мелодии прошлых лет, вполне соответствовавшие колориту заведения, который ему придавали слегка пожелтевшие фотографии артистов, покрывавшие стены зала. Еле заметно ощущавшийся запах скипидара смешивался с запахом сигар и еды; в зале царил мягкий полумрак, и легкая дымка сгущалась вокруг крохотных абажурчиков, составлявших предмет гордости бистро и возносившихся над круглыми столами на одной массивной ножке.

— За здоровье Маргарет Стилтон! За долгую и счастливую жизнь ее романа «Больше, чем любовь»! — провозгласил наш щедрый хозяин после десерта, поднимая маленькую рюмочку с арманьяком.

Но к его великому изумлению, Клеманс выпила драгоценную влагу залпом.

— Да, я знаю, так не делают, — сказала она. — Надо было вести себя как кошечка, осторожненько попробовать, пощелкать язычком, оценить вкус, цвет и запах, облизнуть губки, прищурить глазки и вообще заниматься всякой чепухой, но мне ужасно хотелось увидеть выражение вашего лица.

Моя роскошная женщина расхохоталась, а патрон явно почувствовал, как в глубине его души зашевелились подозрения относительно невинности и простодушия его деревенских родственников, а также и относительно того произведения, которое он согласился на сей раз опубликовать, не веря в его успех.

— Я вас провожу, — сказал он. — Куда вы направляетесь?

— К Огюсту, — ответила Клеманс. — Пожалуйста, постарайтесь избегать улиц с односторонним движением. Подбросьте нас к Институту Франции. Огюст любит ночью немного пройтись пешком, и я тоже.

Мы помахали руками в ответ на его победный прощальный гудок, изданный клаксоном его воистину министерского автомобиля, а потом мы обнялись, прижались друг к другу и отправились «немножко полюбезничать» во внутренние дворики или подъезды. Для нас всегда находилось какое-нибудь укромное местечко; иногда там была консьержка, а иногда и не было. Дворики попадались ухоженные и запущенные, порой совсем пустынные и тихие, а порой и такие, где еще слышались отзвуки шагов прохожих и доносился шорох проезжавших мимо машин; иногда эти дворики были унылы и печальны из-за того, что их окружали высокие мрачные дома, а порой бывали и довольно уютные, так как на нас смотрели темные окна и только одно светилось каким-то теплым, детски невинным светом, и всегда во всех этих подъездах и двориках ощущался какой-то запах сырости, запах чего-то постыдного, как будто тебя застали на месте преступления, когда ты в детстве из озорства опрокидывал помойные ведра, и вот теперь воспоминания об этих мгновениях нахлынули на тебя взрослого. Темные улочки приводили в конце концов нас в наши владения, в наше царство (площадь которого была столь невелика, что ее могли бы покрыть два ковра), и там мы, два податливо-гибких дуэлянта-соперника, готовые к применению и отражению любых фехтовальных приемов и ударов, воздавали почести «Милосердию Августа» вне зависимости от того, чей свет изливался на нас: чувственно-сладострастной лампы или невинных молодых звезд.

Утром, после проведенной в «Золотом орехе» ночи, мы проснулись и обнаружили хозяйку гостиницы в столовой. Она читала, сидя у огня. Кофейник с длинным выгнутым носиком ждал нас, стоя в кучке вспыхивающих углей и белого пепла.

— Я только что кончила читать вашу историю, — сказала вдова Леон. — А скажите, ребенок, которого доставляют в конце романа на яхту князя, какого пола? Это мальчик или девочка? Вы ничего об этом не говорите. Так что любопытство читателя остается неудовлетворенным. А ведь от этого многое зависит… Ну, вы понимаете, ведь это может быть наследник трона? А если это девочка, то могут ли наследовать в той стране трон женщины? И обладают ли они правом старшинства?

— А что бы вам больше понравилось? — спросила Клеманс.

Я почувствовал, что она растеряна, сбита с толку. А ведь она сама частенько говорила, что ей очень хотелось бы случайно встретиться с кем-нибудь, кто прочел ее произведение и высказал бы непредвзятое мнение. Авторы обычно так плохо и так мало знают своих читателей и читательниц! К тому же чем их больше, тем более они остаются людьми безликими, без индивидуальностей, некими безымянными незнакомцами. Правда, на имя Клеманс в издательство уже приходило много писем, но ведь для писателя ничто, никакое самое трогательное послание не может заменить живого голоса, обращенного прямо к нему, ничто не может заменить теплых рук, держащих его творение, широко открытых восторженных или иронически прищуренных глаз, мимики, вопросительно поднятых бровей, сурово сжатых или приоткрытых губ, осуждающего или одобрительного покачивания головы, учащенного или замедленного дыхания, позы, манеры поведения, самой атмосферы разговора и того места, где происходит встреча. Более всего до сей поры ее трогало и волновало зрелище того, как молоденькие девушки читали ее роман в метро, держа книгу высоко над толпой, стискивающей их в своих объятиях, и подняв глаза к заветным страницам; но некоторое время мы уже не пользовались общественным транспортом, и потому она была лишена таких сцен. Все дело в том, что недавно мы купили машину и арендовали место в подземном гараже.

— Да нет, мне в общем-то все равно, — сказала вдова Леон. — Я просто хотела бы знать, вот и все, а так я остаюсь в неведении, как бы в подвешенном состоянии…

— А какой вариант вы все же предпочли бы? Я могу учесть ваши пожелания в следующем романе, который будет продолжением этого…

— Я не смею настаивать, — смутилась вдова, — да и не привыкла я к такому вниманию к своей особе. Слишком уж большая честь для меня… Кстати, я и сама когда-то хотела писать… Давным-давно. Я ведь и вправду в юности гораздо больше писала, чем разговаривала с дядюшкой. Видите ли, он заставлял меня каждый вечер отдавать ему листок бумаги, на котором были зафиксированы все мои деяния за день, все, что со мной случилось. Мне особенно-то не о чем было писать, так что приходилось выдумывать. И я выдумывала. Да, чтобы помочь мне в этом нелегком деле, как говорил дядя, он потребовал, чтобы я подписывала эти листки не своим собственным именем, а именем его жены, моей тети Эдме, покинувшей нас, когда мне было лет десять. Я отдавала их ему перед ужином, и он их тщательно складывал и прятал в карман жилета, чтобы расшифровать мои каракули в гордом одиночестве в своей комнате. Его комната, вернее, их спальня была в нашем доме настоящим святилищем. Я бывала там очень редко, когда удавалось улучить момент, чтобы он не узнал о моем «визите». Надо вам сказать, что комната эта — самое прекрасное из всего того, что я видела в этой жизни, но он в конце концов все-все продал: и старинные портреты, и роскошную кровать орехового дерева с чудесным балдахином и с прелестными фигурами ангелов. Все эти вещи одновременно и пугали меня, и властно притягивали.


Я устроился с чашкой кофе за тем же самым столиком, за которым мы сидели вчера вечером; на нем еще стояли тарелки с остатками нашей вечерней трапезы. Я записывал для Клеманс фразы вдовы Леон, говорившей так же медленно и бесстрастно-невыразительно, как она читала ночью роман, но, как потом оказалось, я напрасно старательно царапал пером бумагу, так как Клеманс почти слово в слово запомнила всю эту неожиданную исповедь. Время от времени она как бы невзначай задавала наводящие вопросы, чтобы словно движением невидимой ручки вновь завести мотор воспоминаний, подобно тому как механик или водитель заводит мотор какого-нибудь старинного драндулета, поставленного бог весть когда в дальний угол сарая или гаража, покрытого толстым слоем пыли или соломы, ревниво охраняющего и скрывающего тайны, связанные с теми приключениями, что он пережил в незапамятные времена; мне довелось отмечать про себя, что стремление сохранить эти тайны придает этим старым колымагам загадочный и какой-то «упрямый» вид, который они сохраняют и на торгах, где сердца коллекционеров учащенно бьются при каждом выкрике аукциониста, называющего новую дену, при каждом стуке молотка.