Парень моей сестры схватил меня за плечо. «Мы сваливаем», — сказал он, я двинулась за ним: шла, скользила, танцевала в сторону выхода, а когда уже почти выбралась наружу, передо мной опять появился красивый незнакомец, теперь он опирался ногой о другой стол. Он оторвался от своей опоры, протолкался через толпу, какой-то время шел рядом, потом сунул мне в руки карандаш и блокнот официанта. Я написала телефон, он улыбнулся и отстал. И снова мы сидели в машине, а фонари тянули через мой мозг обрывки своего света. Парни обсуждали, куда двинуть теперь. Удо хотел в «После восьми». Но Карстен считал, что «После восьми» занято пиццеристами, а сестра бормотала, что ей хочется домой. Сердце у меня останавливалось при мысли, что все кончилось, но в результате мы забросили сестренку домой и втроем поехали в «Ситрон». Я сунула в окошечко паспорт сестры и деньги, получила бонус на спиртное, передо мной распахнулась дверь, и я оказалась внутри. Музыка рванулась мне навстречу, окутала меня, отозвалась во мне, как отзывалась в уже танцующих, двигавшихся ей в такт. Я стала частью этой музыки, растворилась в ней, превратилась в одно целое с пространством, звуками и людьми. Я не понимала сестру. Как можно было от этого отказаться? Я ни за что не устану. Никогда. Здесь настоящая жизнь. Три марки в кассу и печать на ладонь. Здесь в тысячу раз лучше, чем в «Психушке». Клевая музыка, много места, шикарный танцпол, на который нужно подниматься как на сцену, — все оказалось качественнее, даже парни. Они хоть не так агрессивно таращились. Я встала рядом с танцполом и посмотрела вверх. Задняя стена полностью закрыта зеркалами. Куча народу, но не так много, как в «Психушке», можно двигаться, не отирая пот с физиономии соседа. Тут я заметила Поста Мерзебургера, Штефана Дормса, Рихарда Бука и Петера Хемштедта. А эти как здесь оказались? Ни одному из них нет восемнадцати. Они танцевали перед зеркалом, не глядя в него и не отворачиваясь. Двигались точно так же, как и на занятиях по спортивным танцам. С устало-равнодушным видом шаркали ногами по полу, обрывая движения на половине, но все равно здесь в них появилось что-то другое, небрежное. Как будто они уже ничего от этого мира не ждут и не жалеют о том, чего не было. Этакие меланхоличные конькобежцы, продвигающиеся всё вперед в течение многих часов.

Когда зазвучала следующая песня, танцующих на площадке явно прибавилось.

«Что это?» — спросила я Карстена. — Только не говори, что не знаешь Дэвида Боуи».

Я уставилась на Поста. Он подпевал, сложив губы трубочкой. Спел все сначала до конца, вытянул вперед руку, указывая на удивленных танцоров, с видом архангела, изгоняющего их из рая. Рядом шаркали ногами его друзья. Петер показался мне более ловким, дисциплинированным, адекватным. В нем проявилось что-то математическое. Я спряталась в тени устройства, за которым расположился диск-жокей, и продолжала смотреть. Мальчики, которых я целовала в последнее время, были хорошими спортсменами, один имел кабриолет, некоторые пользовались какой-никакой популярностью или считались левыми, выступающими с пламенными речами, некоторые были старостами, на худой конец полукриминальными элементами или любителями наркотиков. Теперь я поняла, что все это ерунда. Главное — небрежность, некое парение над суетой. Я осознала занудство спортсменов, пустое бахвальство левых, глупую надменность наркотических мальчиков и несуразность больших автомобилей. Я пристально разглядывала Петера Хемштедта. Такой не может не бросаться в глаза. Шикарный профиль, абсолютно прямые брови, бритый затылок. У него ведь самый красивый и мягкий в мире рот. Моя собственная заурядность помешала мне раньше заметить, насколько он хорош. Теперь уже я совсем не была уверена, что заполучить такого будет легко.


Парень из «Психушки» не позвонил. Я бы еще раз сходила в «Ситрон», но сделать это одна не решалась. К концу недели объявился Йоги, который так и не смог перейти в следующий класс. В табеле ему написали, что оценки за письменные работы можно было бы компенсировать устными ответами, если бы последние были более осмысленными, но, видимо, он пользуется не теми таблетками. Целую минуту я размышляла, почему бы его не пригласить. Но так и не пригласила. Когда я в следующий раз пойду в «Ситрон», я оставлю свою прежнюю жизнь снаружи. Начну новую — блестящую и небрежную, никому и в голову не придет, какой жалкой я была раньше. Йоги позвал меня на праздник. Снова гриль. Скучные длинноволосые мальчики будут крутить скучные пластинки с толстыми лошадьми на конвертах. Наверное, там появится шанс поближе познакомиться с одним из них, поцеловаться, а может быть, даже и переспать, отгородившись таким образом от Петера Хемштедта.

— Ты кому-нибудь уже рассказала?

— Нет… Что? Нет… Ты о чем?

— Сама знаешь… Ты ведь никому ничего не говорила?

— Боже мой, конечно нет! Зачем?

К Йоги я пришла уже около полуночи. Какими они все казались противными! Парни в штанах-трубах, а девицы в длинных цветастых платьях. Я тоже. А вот Петер и его приятели всегда ходили в зауженных книзу брюках. Смотрится в тысячу раз лучше. Я сразу же подошла к Нацу, другу Йоги. Он ставил музыку, а я просматривала лежавшую рядом кучу пластинок. Хотя какой смысл, я ведь все равно ни черта в этом не понимаю. Ни в названиях, ни в группах, ни в исполнителях. Надо мной висело проклятие: я всегда слушала то, что нравилось парню, в постели которого я в данный момент находилась. Я просто не могла подойти к проигрывателю и пересмотреть пластинки. То же самое, что и в книжном магазине. Там я постоянно покупала книжки карманного формата только потому, что они стояли на полке слева у самого входа. Пройти дальше я не осмеливалась. Боялась, что продавщица спросит, что я ищу. Мне ни в коем случае не хотелось, чтобы со мной заговорили.

Нац спросил, ищу ли я что-то конкретное. Я только пожала плечами: «Скажи, нет ли у тебя Дэвида Боуи?» Дэвид Боуи у него был.

В два часа ночи я поцеловала Наца, а он спросил, не поеду ли я с ним и еще парой ребят на другую вечеринку, в дом, где якобы есть бассейн. Мы отправились всемером на огромном древнем «мерседесе», принадлежавшем Нацу и способном вместить всех желающих. Парни влезли втроем на переднее сиденье, а мы с девчонками устроились сзади, стиснутые как селедки в бочке, и хихикая курили травку. Нац, чтобы сократить путь, поехал лесом. Было еще тепло, поэтому он открыл верхний люк. Над нами шелестели листья, парни стоящая музыка, она поднималась к небу и повисала на верхушках деревьев. Я подползла к сиденью водителя, а потом перелезла к Нацу на плечи. Высунулась из люка и положила вытянутые руки на крышу.

— Что это за песня? — заорала я.

— Нравится? Хочешь, я тебе запишу?

Я кивнула, посмотрев вниз.

Я все еще не знаю, что это была за песня. Даже если бы в один прекрасный день я осмелилась подойти к проигрывателю, я бы все равно не знала, что искать. Я собиралась еще раз спросить, но тут началась следующая мелодия, поэтому я просто наклонилась к Нацу, свесила волосы ему на лицо и впилась ему в рот поцелуем, настолько долгим, чтобы он успел въехать в дерево. Может быть, у меня бы появился поперечный миелит и, следовательно, повод для того, чтобы во многом действовать не так, как нормальные люди. Подавленные же раскаянием родители наконец подарили бы мне щенка. Я бы дала Йосту и Петеру Хемштедту денег на правильные пластинки, они бы не отказались доставить удовольствие несчастной инвалидке, которой не подняться по эскалатору. Но один из парней на переднем сиденье просто-напросто взялся за руль на то время, пока Нацу было ничего не видно. Нац засмеялся: «Ты сумасшедшая, совсем без тормозов». Видимо, ему это понравилось.

На другой вечеринке действительно был бассейн, но им не пользовались много лет. Остатки воды на дне смешались с утиным пометом. «Похоже на рассадник для пиявок», — сказал Нац.

Я изображала обкурившуюся малолетку: разбежалась и прыгнула в эту грязь, приземлилась на ноги и перекатилась вперед. Остальные сели на бортик покуривая, а я, обвешанная водорослями и утиными подарками, шлепала по колено в воде. Мне показалось, что если я пробуду там долго, то получу шикарное воспаление легких, буду долго болеть и еще до полного выздоровления исхудаю так, что Мелкая Дорис скорчится от злости, а Петер Хемштедт от одного только сочувствия воспылает ко мне неизлечимой любовью. Нац все время бормотал, что я съехала с катушек, а потом начал дико ржать и позволил мне налететь на него сзади. Я замерзала все больше. «Нац, — начала я скулить, — мне так холодно».