Молли закрыла глаза, чем ужасно действовала мне на нервы. Это же просто фильм, совсем не обязательно так выделываться.
Тетка все еще вопила и кричала, пытаясь прикрыть грудь. Два мужика подошли к ней сзади, схватили за руки и развели их в стороны. Совсем как в сцене, где Анжелику продают на невольничьем рынке. И та тоже пыталась скрестить руки, и ей отводили их в стороны, а когда сотня пялившихся мужиков заметила, насколько она красива, послышался ропот признания, уважительное восторженное бормотание, похожее на то, которое раздавалось в зале, где Альберт Эйнштейн впервые рассказывал о своей теории относительности. Но теткоторговцы ржали и веселились и щипали бабу до тех пор, пока она не заорала от боли. Порноактриса с обвисшим бюстом, конечно же, мало походила на Анжелику. Чувствовать себя в безопасности можно только если ты красива, как Анжелика. Тогда ты защищена и от всяких мерзостей, и от людской злобы.
— Я ухожу, — сказал Рихард и встал. Молли тоже встала. На этот раз мы с Хемштедтом не дали им должного отпора и вышли без звука. Дневной свет показался ослепительным.
— Интересно, почему у порноактеров на заднице всегда прыщи? — спросил Рихард. Мы поговорили об актерах и пришли к выводу, что все они слишком некрасивы для такой профессии.
Через два дня мы с Молли и Хемштедт уезжали домой. Рихард еще оставался, потому что собирался побывать у сестры, которая работала здесь няней. У нас было целое купе. Мы с Молли сели с одной стороны по краям, а Хемштедт расположился напротив посередине, так что можно было положить и ноги. Мы дремали, а Молли, кажется, даже уснула. Стук колес по рельсам ввел меня в состояние транса. Я сидела с открытыми глазами, ничего не видя, но все отчетливее ощущала близость Хемштедта. Через какое-то время показалось, что Хемштедт заполняет все пространство, отчетливее всего его присутствие чувствовала моя нога, лежавшая с его стороны. Не могу сказать, мое ли копыто прильнуло к нему или он сам подвинулся ко мне. Это движение совершалось в течение нескольких часов, медленно, как раскрывается чашечка цветка. Когда, наконец, сомнений уже не оставалось и тепло его кожи проникло ко мне через две пары брюк, когда я отчетливо ощутила, что ноги все ближе прижимаются друг к другу, я просто и деловито положила его ладонь себе на колено. Это прикосновение оказалось настолько мягким и естественным, что я не испугалась и только надеялась, что он не будет предпринимать ничего большего, например, не пересядет ко мне, чтобы поцеловать. Ведь тогда пропадет очарование, заполнившее наше купе. Но Хемштедт ограничился тем, что медленно ласкал мое колено. Во время этой поездки я поняла, что безобидных прикосновений просто не существует. Я посмотрела ему в глаза и положила руку на его ногу, так мы и ехали до самого Гамбурга. Один раз проснулась Молли, бросила на нас испытующий взгляд, снова повернулась на бок и закрыла курткой лицо. Я пыталась не сразу становиться счастливой. Если человек счастлив, то ему есть что терять, а справиться с этим миром может только тот, кому терять нечего. Когда мы расстались на вокзале в Гамбурге, я сразу же ощутила большую черную дыру над диафрагмой. Конечно, я все еще надеялась, что Хемштедт позвонит. Но уже заранее начала расстраиваться на случай, если он этого не сделает. А он, конечно же, не позвонил.
Хемштедт не целовал меня почти до Рождества.
К этому времени мне исполнилось восемнадцать, и я купила голубой «Karmann Ghia». И больше никаких подарков на день рождения я не хотела. Родители отстегнули денег, а брат презентовал фотографию: он сделал ее, когда меня рвало в унитаз. Сумму, подаренную родителями, я могла заработать на поводковой фабрике за один день. На эти деньги я купила у Хемштедта его черную кожаную куртку, которую он носил, пока не завел себе тот самый плащ. Раз уж теперь у меня была кожаная куртка, то я заодно и подстриглась. Захотелось иметь волосы как у Дэвида Боуи на одной пластинке: короткие и торчащие в разные стороны везде, кроме затылка — там длинные. Видок еще тот. Целый день я ходила с такой прической, а потом укоротила и затылок мамиными портновскими ножницами. Покопалась в ящике с нитками, выудила самую большую булавку и проткнула мочку уха. На следующий день ухо распухло, но булавку я все равно не вынимала. Зато родители предложили мне переехать. Мама захотела превратить мою комнату на чердаке в гладильно-швейную и уже даже прикупила материал на занавески. Она позвонила моей сестрице и заявила: «У меня появилась шикарная идея — Анна переедет к тебе».
У сестрицы начался приступ бешенства, не утихавший ближайшие два года, но это было, сами понимаете, дело давно решенное.
В тот день, когда Хемштедт впервые меня поцеловал, мы втроем сидели в моей новой комнате в квартире сестры. Я на кровати, Хемштедт у кровати, а Штефан Дормс чуть подальше на полу. Мы собирались вместе посмотреть по телевизору «Chapeau Claque». Я не помню, почему мы встретились. Как бы там ни было, мы встретились и теперь вот сидели здесь. Давно стемнело. В комнате светился только старенький черно-белый телевизор бабушки. Ульрих Шамони диктовал алфавит и на пальцах демонстрировал десятичную систему счисления. Из фильма я поняла немного, потому что Хемштедт пересел ко мне на кровать. Это не было похоже на то, что я испытала в поезде. Рука Хемштедта обвила мою шею, большой палец скользил по горлу. Потом он склонился над моим лицом и поцеловал.
Я подумала: «Это случилось — Хемштедт меня поцеловал». А потом: «Я буду его девушкой». Я подумала: «Штефан Дормс сидит на полу совсем один». Я подумала: «Ни за что не буду спать с Хемштедтом, пока не похудею до шестидесяти килограммов».
Хемштедт поцеловал меня еще раз, теперь мне удалось сосредоточиться. Поцелуй его оказался слишком мокрым и слишком мягким — как будто он вылизал целую банку джема. Но все равно, поцелуй — это больше, чем прикосновение ноги. Поцелуй, пусть даже неприятный, давал право питать надежду. В центре темной комнаты сидел освещенный голубым светом Штефан Дормс и пялился на экран.
Я подумала: «Бедняжка! Почему бы ему не встать и не убраться вон?»
Но Штефан Дормс ушел только после того, как кончился фильм. Потом и Хемштедт сказал, что ему пора.
— Я тебе позвоню, — сказал он.
— Завтра?
— Да, завтра, во второй половине дня.
В четыре стало понятно, что он не позвонит. Чтобы въехать в такой простой факт, совсем не обязательно дожидаться вечерних новостей. Я знала, что ни в коем случае не должна звонить ему сама, что, позвонив, буду выглядеть ужасно. Но, насколько я себя знала, я все равно прожду все воскресенье и медленно превращусь в кусок дерьма. Лучше уж услышать всё сразу. Тогда можно будет прореветь все воскресенье.
К телефону подошел его отец.
— Петер сломал руку. Упал со стремянки, хотел повесить на елку гирлянду. Мы только что из больницы.
— Как он себя чувствует? Можно к нему зайти? Я приеду. Прямо сейчас.
Я бросилась к своей машине и поехала в цветочный магазин на вокзале. Пестрых тюльпанов там не было. Не то время года. Купила белые розы, но когда я затормозила у дверей Хемштедта и развернула бумагу, букет показался мне отвратительным, и я оставила его в машине.
Хемштедт был в синем мохнатом купальном халате с красными полосами, он уныло сидел на кровати, прислонясь к стене. Левый рукав отрезали, указательный палец правой руки Хемштедт засунул в отверстие в гипсе.
— Противно, — ворчал он, — скоро начнется страшная вонь, кожа под ним будет бледной и мягкой, как будто тухлая.
Я поцеловала его в щеку и села рядом.
— Как по-идиотски, — сказал Хемштедт, ни к кому не обращаясь, — впрочем, случай нередкий. Загреметь с лестницы при попытке повесить эти чертовы гирлянды! Все из-за родителей. Кому сказать!
Он совсем не собирался говорить о нас. Даже не сделал вид, что рад моему приходу. Ему это, видимо, даже не понравилось. А может быть, ему просто было больно. Мне бы хотелось ясности, но нельзя же требовать этой самой ясности от человека, которого только что выпустили из больницы. Потом заявились Йост и Рихард, теперь он говорил только с ними. На самом деле все было понятно: вот прицепилась! Нельзя было так откровенно, по-свойски целовать его в щечку. Меня вообще не должно быть на свете.
— Мне пора, — сказала я, вышла и поехала домой. Плакала. Ненавидела себя за эти слезы и дважды со всей силы ударила себя по физиономики. Помогло. Взяла розы, опустила стекло и выбросила букет.