– Максим Егорович, вы шутите? – одними губами спросила она, зачем-то держась обеими руками за край стола. – Это глупо…

– Натурально, глупо, – в тон отозвался он. – Но я не шучу. Это ведь поможет вам, верно?

– Нет.

– Но вы же сами сказали… Репутация… цыгане…

– Я шутила. Оставим этот разговор. Позвольте мне уйти.

– Не позволю! – вдруг впервые за весь вечер повысил голос Наганов. – Дождитесь машины, и тогда я вас отпущу! И больше вы меня не увидите, даю слово! Но… – он вдруг запнулся. Медленно отошел к стене, замер у книжного шкафа, и Нина поняла, что Наганов, стоя к ней спиной, смотрит на ее отражение в высокой стеклянной дверце. – Дело в том, что я, видите ли, люблю вас… Антонина Яковлевна. Уже давно.

– Давно?.. – растерянно спросила она, тщетно пытаясь поймать взгляд Наганова в дверце шкафа. – Но как это возможно? Вы увидели меня только нынешней весной…

– Я увидел вас осенью четырнадцатого года. На Варшавском вокзале в Петрограде перед отправкой на фронт, – не оборачиваясь, ровным голосом сказал Наганов. – Вы и ваш хор выступали для солдат и офицеров. Нас отправляли в Восточную Пруссию. Я был солдатом Второго Георгиевского пехотного полка.

– И вы вот так сразу?..

– Да. – Он не повернулся. – Я помню, вас называли тогда Нина Молдаванская. Вы были замужем, у вас уже родился сын… Я этого тогда не знал. Запомнил только ваше имя. Я стоял в первой шеренге, и вы пели прямо передо мной. Мне казалось, что для меня. Я ваше лицо помню… Мне двадцать лет было, и… У меня ничего лучше во всей жизни не было.

Он умолк. Не оборачиваясь, неловко нашарил рукой папиросы и коробку спичек на краю стола. Несколько спичек одна за другой сломались в его пальцах, прежде чем Наганов сумел наконец прикурить. Ошеломленная, растерянная Нина молча ждала, скорчившись в кресле.

– После нас отправили на фронт, начались военные действия. Узнать о вас я, конечно, ничего не мог… Но у нашего капитана всегда в палатке висела открытка… с вами. Я однажды спросил его о вас, будто не знаю: что, мол, за барышня на карточке, невеста ваша? Он засмеялся – дурак ты, Караськин, это цыганка Нина Молдаванская! У капитана еще пластинка была, он заводил граммофон, слушать мне давал. Там вы две песни исполняли: «Только раз…» и «Осколки». Штабс-капитан говорил, что вы – лучшая петербургская певица.

– Лучшей была моя свекровь… – пробормотала Нина, мельком отметив про себя «Караськина» и удивившись, что ей даже не смешно.

– Свекрови вашей я не знаю, – серьезно отозвался Наганов. – Но про вас мне наш капитан много рассказывал. Он вас и вашу семью питерскую знал хорошо, в доме у вас бывал, вы, может, и помните даже: штабс-капитан Холодов.

– Да… что-то припоминаю, – соврала Нина – только для того, чтобы не молчать.

– Через полгода меня с ним в атаке под Кенигсбергом ранило. Мы прорывали линию окопов, штабс-капитану ногу пробило осколком, а я… впрочем, это неважно, но я его на себе как-то вытащил. Очнулся в госпитале, мне говорят – герой, капитана спас, сам прорвался, готовься – Георгия дадут, а я ничего и не помнил, хоть убей! Штабс-капитан наш раньше меня оправился, приходил в палату благодарить… а я уж тут подумал: другого-то случая не будет, наглости опосля не наберусь. Ну, и выпросил у него тогда открытку с вами. Он все смеялся, понять не мог, на что мне… А я не знал, как объяснить. Как есть, вроде стыдно было сказать… Красивая, говорю, цыганка, подарите, ваше благородие… Он не отказал. Да его и убили через месяц уже с генералом Самсоновым…

– Где теперь эта карточка? – внезапно вставая, резко спросила Нина.

– При мне.

– Покажите!

Наганов медленно повернулся. Не поднимая взгляда, расстегнул карман френча. Измятая, старая, испачканная по верхнему краю рыжими потеками не то грязи, не то крови открытка легла на стол. С нее на Нину смотрела юная, смеющаяся цыганка, раскинувшая руки в танце. Распущенные волосы, путаясь с монетками ожерелья, лежали у нее на груди, блестели в улыбке зубы. «Какие у меня волосы роскошные тогда были… А теперь что? – словно во сне подумала Нина, проводя пальцами по шероховатой, покрытой трещинами поверхности карточки. – Как же он меня узнал?..»

Наганов словно догадался, о чем она думает.

– В судьбу я, Антонина Яковлевна, не верю и в бога тоже. Но то, что вы оказались у меня в кабинете тогда, в мае, по какому-то липовому доносу… Я вас тогда задерживать никакого права не имел. Следствию было известно, что вы находились в Питере, в больнице, и что никто из родни к вам не приезжал. Я лично выяснял это. И задерживать вас в Москве было не нужно. Но вся ваша семья уехала на юг, вы наверняка отправились бы следом, и я б вас больше никогда не увидел. Я не мог этого допустить… просто не мог. Простите меня, Нина. Наверное, по-другому надо было как-то, но… теперь уж, верно, ничего не переделать.

Снова молчание. Нина боялась поднять глаза от собственной фотографии и, как заколдованная, все гладила и гладила указательным пальцем ее поверхность, словно пытаясь стереть с бумаги трещины и рыжие потеки. Наганов у стены не шевелился, и даже его тень, лежащая на полу у самых ног Нины, застыла неподвижным пятном. Наконец он выбросил в форточку окурок. Подошел к столу, снял трубку телефона, вызвал машину. Глядя в стену, сказал:

– Через пять минут, гражданка Баулова, вы отправитесь домой.

Эти пять минут прошли в полном безмолвии. Наганов, стоя у окна, курил папиросу за папиросой, Нина в странном, неподвижном оцепенении сидела у стола. Когда с улицы донеслись скрип шин и фырканье мотора, она не услышала их, и Наганову пришлось подойти к ней вплотную.

– Нина, подъехала машина.

– Да… – словно очнулась она. – Да… идемте.

На лестнице была все та же кромешная тьма, и Нине поневоле пришлось опереться на руку Наганова, чтобы не грохнуться со ступенек. Он шел спокойно и уверенно, открывая для нее одну за другой двери старинного особняка. Наконец за последней оказалась беззвездная сырая ночь. Свет единственного уличного фонаря ложился на ожидающую у ворот машину. Нина вышла на крыльцо. Холодный ветер ударил в лицо, и она вспомнила, что платок ее остался там, наверху, но не возвращаться же было за ним…

– Прощайте, товарищ Наганов.

– Нина, подождите! – В темноте огромной графской передней Нина не видела его лица, лишь смутно блестели белки глаз. – Нина, я дал вам слово, мы не увидимся больше… без вашего желания. Но скажите, что я могу сделать, чтобы… Черт… Я не знаю, как сказать. Я виноват, только напугал вас зря… И, сами видите, ухаживать не особенно умею. Но дороже вас у меня никого в жизни нет… и не было. Вот… стало быть, так.

Она вздохнула – глубоко, полной грудью. Без улыбки, не поднимая ресниц, сказала:

– Вы приезжайте к нам, Максим Егорович. Наши все рады будут… привыкли уже. Приезжайте, когда время найдете.

– Вы ведь этого не хотите? – тихо спросил Наганов.

Нина молчала. Некоторое время молчал и он. А затем вдруг, так ничего не сказав, приблизился вплотную и взял ее лицо в свои огромные, жесткие ладони. Нину обожгло дыханием, крепким запахом табака, и глаза Наганова смутно блеснули из потемок прямо перед ней.

Через несколько минут автомобиль уносил Нину в Грузины. Мимо пробегали черные безглазые дома, мутные пятна редких фонарей. Скорчившись в углу сиденья, она не мигая смотрела в темноту за окном. Изредка изо всех сил зажмуривалась, но это не помогало: перед глазами по-прежнему стояли Артемида в комиссарской фуражке набекрень, потрепанная открытка со смеющейся цыганской девчонкой на ней и светлые, серые, спокойные глаза. Как сумасшедшее стучало сердце, мыслей не было – ни одной.

У калитки Большого дома кто-то стоял, дымя в темноте папиросой. Нина вышла из машины, и высокая фигура сразу же качнулась к ней.

– Мишка, это ты? – без удивления спросила она. – Чего не спишь?

– Сдурела, что ли? – Скворечико с силой схватил ее за плечи, тряхнул, тревожно заглянул в лицо. – Какое тут «спишь»?! Ну, как ты? Что он тебе… с тобой… Почему отпустили-то?!

– Скворечико, он… – Нина, глядя Мишке в глаза, улыбнулась вдруг так, что у того мороз прошел по спине. – Он, представляешь, предложение мне сделал!

– Кто – Наганов?! Ч-черт… А ты что?..

– Ничего…

– Он не тронул тебя?!

– Нет… Нет… Не прикоснулся даже.

– А ты ему сказала, что завтра замуж выходишь?

Нина медленно покачала головой.

– Да почему ж, дура?! – заорал Мишка на всю Живодерку.