В день, который делит мою жизнь на «до» и «после» я тоже дежурю. Из-за разгулявшегося гриппа, врачей катастрофически не хватает, а вызовов столько, что оставшиеся — просто не в силах справиться с нагрузкой. Смены ставят одну за другой — производственная необходимость. И тут уж совсем не до того, чтобы врачи выезжали на вызов по два, как это обычно бывало. Тут хоть бы кто-то один доехал…

— Марьяна, вызов на Сикорского, Гагарина и Заречный…

— Заречный ведь даже не наш участок! — протестую вяло и неубедительно. Моя смена длится уже двенадцатый час. И на препирательства сил просто не остается. Добить бы как-то свое время и домой. Спа-а-а-ать.

— Во второй дела еще хуже! На вызовы просто некого отправлять. Терапия стонет. В общем, ты поняла.

Вздыхаю и покорно киваю головой. Понятия не имею, откуда в нашем водителе столько энергии. Самой мне уже хочется вздернуться. И горло першит… как бы самой не заболеть!

— Ладно, едем. Быстрей начнем — быстрей закончим.

— Да ты не расстраивайся! На Заречном звезды всякие живут. Вдруг приходишь ты вся такая, а та-а-ам…

Какая такая? С черными от усталости кругами под глазами, растрепанными волосами и в серой не по размеру робе? Смешно. Я и смеюсь. Это уже, наверное, нервное. На Сикорского и Гагарина справляюсь быстро. Ближе к Заречному — засыпаю. Игорь расталкивает меня и машет рукой:

— Тебе туда. Давай, не задерживайся!

Подхватываю тяжелый чемодан, плетусь к подъезду, набираю код домофона и жду — открывать не торопятся. Наконец звонок пикает, я дергаю дверь и с наслаждением вхожу в тепло большой красивой парадной. Подъездом это назвать почему-то не поворачивается язык. Путь мне преграждает охранник.

— Вы куда?

— Скорая. В четыреста шестую.

Это я потом узнала, что в спешке диспетчер попутал номера…

— В пентхаус ведет отдельный лифт. Я провожу.

Так странно. Будто не из моей жизни. Отдельные лифты, пентхаусы… Чувствую себя ужасно неловко и не на месте. Звоню… Он открывает. Бросает короткое:

— Ну, наконец-то, — и практически тут же на меня набрасывается. Первое время я в таком шоке, что просто не могу пошевелиться. Я словно не верю, что такое вообще возможно. Отбиваться начинаю лишь несколько секунд спустя. Но мое сопротивление бессмысленно. Я плачу. Я умоляю. Я кричу, срывая голос, ломаю до мяса ногти… А он просто меня не слышит. Бормочет что-то свое, будто вообще не понимает, что происходит. И это пугает меня больше всего! Осознание того, что мне до него не достучаться. Его глаза — бездонные черные провалы. В них — тьма, в них — конец, в них — моя смерть… Я прошу не делать этого со мной. Я его умоляю. Но он проталкивается внутрь, наверное, даже не замечая, что для меня это все впервые, отступает и снова… и снова. Я бьюсь под ним и хриплю. Я так горько плачу, что, будь он человеком, мои слезы разъели бы его плоть до костей. Но он — не человек. Он — исчадие ада. А я… кто теперь я?

С резким хрипом вскакиваю на постели. Это сон… всего лишь сон! Мне все снится… Чертов Балашов! Я ведь почти избавилась от кошмаров.

Встаю. Ночная рубашка прилипла к телу. Я мокрая, как мышь, хотя в квартире довольно прохладно. Отопление еще не включили. Стряхиваю слезы, обрывки сна… Поправляю одеяло на Польке. Она из тех, кто проспит даже начало ядерной войны, и это меня безмерно радует. Не хотела бы я, чтобы дочь проснулась от моих криков.

Первым делом, когда все заканчивается, Балашов интересуется, кто я вообще такая. Ну, как заканчивается? Он просто кончает и скатывается в сторону. А мой ужас не имеет конца.

— В-врач. В-врач скорой помощи… Пожалуйста, можно я пойду, а? — пищу, не в силах остановить слезы. Я готова пресмыкаться, готова снова его умолять… я на все, что угодно, готова, лишь бы только он меня отпустил. От моего достоинства ничего не осталось. А я… я еще есть? Осматриваю себя, в глупом желании убедиться, что от меня прежней еще хоть что-то осталось. Но вижу лишь голые ноги с липкими разводами спермы и крови на бедрах. Мне так стыдно… Я всхлипываю, хватаюсь за штаны, болтающиеся на одной ноге, и судорожно дергаясь, пытаюсь просунуть в них другую ногу. Безрезультатно.

— Какого черта ты здесь делаешь?

Не знаю! Не знаю… Я не могу даже вспомнить, как здесь очутилась! Меня начинает трясти. Я обхватываю себя за плечи, концентрируюсь из последних сил, опасаясь его разозлить.

— Я приехала на вызов…

Мой голос как будто чужой. Он не слушается меня и ломается. Я начинаю плакать и не замечаю, в какой момент взгляд сидящего напротив мужчины становится осмысленным. Он тянется ко мне, касается своими руками, и у меня начинается самая настоящая истерика.

— Тише-тише… Я не сделаю тебе больно!

Не верю… Я не верю ему. Потому что он уже сделал.

— Пожалуйста, можно мне просто уйти? — повторяю, как в бреду, одно и то же.

Зачем? Зачем я это все вспоминаю? Прокручиваю в голове вновь и вновь? Почему не могу забыть этого? Почему моя память такая сука?! Захожу в ванную и умываюсь холодной водой. Иду на кухню сварить кофе. Шесть часов — я думала, раньше. Наверное, все дело в наползающих тучах. Погода под стать моему настроению. А ведь мы думали сесть в саду… Вот тебе и обещанное бабье лето. Верь после этого в прогнозы.

Кофе шипит, снимаю кофеварку с огня и сажусь на подоконник. В коридоре слышу шлепки босых ног. Вот и моя ранняя пташка… Полинка заходит на кухню, волоча за собой потрёпанного жизнью зайца, и зевает во весь свой маленький рот. Когда-то я была уверена, что ни за что в жизни не смогу ее полюбить. Вот не смогу — и все. Хоть режьте. Сейчас те страхи кажутся такими бредовыми! И как же страшно, что, поддавшись им, я могла никогда не увидеть Полинку. Как же чертовски страшно…

Сползаю с подоконника, отставляю чашку, опускаюсь перед дочерью на колени и прижимаю ее хрупкое тельце к себе. Меня переполняет любовь гигантских, вселенских масштабов. Она рвется у меня из груди. Мне хочется плакать, но вместо этого я смеюсь, когда Полинка деловито замечает:

— Вообще-то мне пола на голшок.

— Ну, пойдем, раз пора. Почему сама не сходила?

Пожимает плечами, берет меня за руку, и вместе мы идем «на горшок». Потом умываемся, чистим зубы и едим обязательную кашу на завтрак. Мы почти готовы к выезду, когда в дверь стучат. Я хмурюсь и иду открывать. На пороге стоит Балашов, сжимая в охапке рыжие герберы.

— Это тебе, — говорит он и переступает порог, будто я его приглашала. Меня обдает волной тепла и терпким ароматом его тела.

— День рождения вообще-то у мамы, — агрюсь я и отступаю чуть в сторону. На звук отцовского голоса из кухни выглядывает Полинка.

— Я знаю. Цветы для нее в машине, — отвечает Балашов равнодушно и раскрывает объятья для нашей дочки, которая без всяких сомнений влетает в них уже секунду спустя. Почему-то становится душно. В голове пульсирует.

— Поля, собирайся, сейчас я вызову такси и…

— Я отвезу вас.

— Ура! — хлопает в ладоши Полинка, а я… я с таким трудом сдерживаюсь, чтобы не пнуть Демида изо всех сил.

— Разве я просила тебя об этом? — цежу сквозь стиснутые зубы.

— А меня не надо просить, Марьяна. В конце концов, нам по пути. Меня Лена тоже пригласила.

Наши взгляды скрещиваются над головой дочки. Ненавижу его! Ненавижу… За то, что он со мной сделал, за то, что ему все сошло с рук… И особенно за то, что он втерся в доверие к моей матери. Единственному родному мне человеку! Единственному, кому я не могла рассказать о том, как он со мной поступил. И ради которого вообще это все замяла, позволив Балашову остаться безнаказанным.

Лена его пригласила… Лена! Наверное, глупо было бы ожидать, что Демид стал бы называть мою мать по имени отчеству. Ведь она была старше его самого всего-навсего на девять лет. Но почему-то это «Лена» в исполнении Балашова убивает меня особенно.

— Марьян, ну, что ты капризничаешь? Ей будет приятно, если мы приедем вместе. Ты же знаешь!

Знаю! От этого и бешусь. А вот если бы моя мать знала правду, то… возможно бы, сейчас не жила — слишком слабое сердце.

— Какой же ты беспринципный… засранец! — шепчу одними губами. Он понимает. Философски пожимает плечами, опускает Полинку на пол, чтобы надеть ей куртку, и просто сбивает меня с ног, когда говорит:

— Ну, что поделать? Ты пока не позволяешь мне быть другим.