Он исправил цифру шесть на пять и снова уткнулся подбородком в кулак.

– Фред, ты знаешь, который теперь час?

Он не откликнулся на ласковый голос жены, но вошёл в спальню и сел перед большой кроватью. Одно плечо Эдме было обнажено, другое чуть прикрыто белыми кружевами. Она улыбалась, несмотря на усталость, зная, что лёжа она красивее, чем стоя. Но Ангел сел и снова подпер рукой подбородок.

– «Мыслитель»,[1] – сказала Эдме, желая расшевелить его или заставить улыбнуться.

– Ты даже не знаешь, как ты близка к истине, – высокопарно отозвался Ангел.

Он запахнул полы китайского халата и порывисто скрестил руки.

– Зачем, чёрт возьми, я здесь нахожусь? Она не поняла или не захотела понять.

– Вот и я думаю о том же, Фред. Уже два часа, а мне в восемь вставать. Завтра опять у меня будет денёчек!.. Не очень-то гуманно с твоей стороны так тянуть время. Иди сюда, уже стало чуть попрохладнее. Будем спать на сквозняке и воображать, будто мы в саду…

Поколебавшись с минуту, он сдался, отшвырнул халат, а Эдме погасила единственную лампу. Во тьме она прильнула к нему, но он ловко перевернул её, крепко обнял за талию, прошептал: «Так, так, воображай, будто мы на санках!» – и заснул.


На следующее утро, спрятавшись в бельевой, Ангел из крохотного окошка видел, как они отъезжали. Автомобиль яйцевидной формы и ещё один, длинный, американский, тихо урча, пеклись на мостовой под низкими и густыми ветвями каштанов. От зелени и политого тротуара веяло призрачной свежестью, но Ангел знал, что от утреннего июньского солнца, никогда не щадящего Париж, вянут в саду за домом голубые незабудки, окружённые розовыми бордюрными гвоздиками.

В его сердце закралось что-то похожее на страх: он вдруг заметил, что к воротам направляются двое мужчин в военных мундирах, разглядел золотые звёзды и фуражки с бархатным гранатовым околышком.

– Он, конечно, в форме, недоумок несчастный! Это относилось к главному врачу госпиталя Эдме: сам того не сознавая, он ненавидел этого рыжеватого блондина, который, говоря с Эдме, произносил профессиональные термины воркующим голосом. Ангел тихо, но от души послал проклятия в адрес всего медицинского сословия, и особенно – любителей военной формы, не расстающихся с ней в мирное время. Он усмехнулся, заметив у американского полковника брюшко: «Ничего себе пузо для представителя нации спортсменов!» – и перестал смеяться, когда вышла Эдме, оживлённая, в белом одеянии, в белых туфлях, и протянула руку в белой перчатке. Она говорила громко, весело, быстро. Ангел не упустил ни одного слова из тех, что слетали с её алых губок, приоткрывавших в улыбке маленькие зубы. Она дошла до машин, вернулась, послала лакея за забытым блокнотом и, болтая, стала его ждать. Она обращалась по-английски к американцу и понижала тон от невольного почтения, отвечая доктору Арно.

Ангел, прячась за тюлевой занавеской, был начеку. Привычка лгать и притворяться настолько въелась в его плоть и кровь, что лицо его непроизвольно застывало, когда он испытывал какое-нибудь сильное чувство даже наедине с собой. Взгляд его скользил от Эдме к доктору, от американского полковника опять к Эдме, и она несколько раз поднимала глаза к окну второго этажа, словно зная, что он там.

– Чего они ждут? – тихо проворчал он. – Ах да, конечно… О Господи!

В открытой машине, которую вёл молодой шофёр, безупречный и безликий, подъехала затянутая в габардин Шарлотта Пелу. Она высоко держала голову в маленькой шляпе-каскетке, из-под которой торчали сзади коротко подстриженные рыже-красные волосы. Не выходя из машины, она с царственным видом ответила на приветствия подошедших мужчин, подставила Эдме щёку для поцелуя и, видимо, справилась о сыне, ибо взглянула на второй этаж, подняв свои роскошные глаза, где, словно в огромных глазах спрута, блуждали тёмные нечеловеческие грёзы.

– Опять она в этом картузе, – пробормотал Ангел.

Его передёрнуло, он отругал себя за это и улыбнулся, когда все три автомобиля отъехали. Он терпеливо подождал одиннадцати часов, когда его «холостяцкая машина» подъехала к тротуару, но вышел не сразу.

Дважды он протягивал руку к телефону и дважды опускал её. Желание пригласить Филипеско быстро прошло, и ему захотелось заехать за младшим Модрю и его подружкой.

«Или опять позвонить Жану Тузаку… Но сейчас он ещё пьян и храпит. А ну их всех… все они не стоят Десмона, надо отдать ему справедливость… Бедняга…»

Он думал о Десмоне как о жертве войны, но с жалостью, в которой он отказывал убитым. Десмон, живой и потерянный для него, вызывал у него грусть, смешанную чуть ли не с нежностью, и ревнивое уважение, какое подобало питать к человеку «с положением». Десмон держал дансинг и продавал антиквариат американцам. Вялый и немощный во время войны, когда он ухитрялся носить всё, за исключением оружия, – бумажный хлам, кастрюли, грязные горшки в госпиталях, – Десмон вгрызался теперь в мирную жизнь с боевым жаром, головокружительные результаты которого поражали Ангела. Заведение «У Десмона» теснилось в частном особняке на улице Альма, где за толстыми каменными стенами, под расписными потолками с изображением ласточек и ветвей боярышника, в окружении витражей с тростниками и фламинго, танцевали исступлённые немые пары. «У Десмона» танцевали днём и ночью, как танцуют только после войны: мужчины, молодые и старые, освободившиеся от необходимости думать и бояться, блаженные, опустошённые, и женщины, захваченные наслаждением более сильным, чем обычное сладострастие, – наслаждением чувствовать рядом мужчину, его прикосновения, его будоражащий запах, его тепло, каждой клеточкой ощущать власть мужчины, живого, неискалеченного, подчиняться в его объятиях ритму, такому же всепроникающему, как сон.

«Десмон лёг спать часа в три или в половине четвёртого, – прикинул Ангел. – Он уже выспался».

Но его рука, потянувшаяся было к телефону, опять опустилась. Он быстро сошёл вниз по густому упругому ворсу ковров, покрывавших все паркетные полы в доме, окинул снисходительным взглядом, проходя мимо столовой, пять белых тарелок, стоявших венчиком вокруг широкой вазы из чёрного хрусталя, где плавали водяные лилии того же розового оттенка, что и скатерть, и задержался только у зеркала, вправленного в массивную дверь вестибюля на первом этаже. Его притягивало и страшило это зеркало, на которое из застеклённой двери падал прямой свет, мутно-синеватый, чуть затенённый зеленью сада. Всякий раз Ангел замирал от лёгкого шока перед своим отражением. Он удивлялся, не находя в нём полного сходства с собой прежним, двадцатичетырёхлетним. Вместе с тем он не мог отыскать и конкретных мест, где время незримыми мазками отмечает на красивом лице час совершенства, за которым следует час красоты более яркой, предвестницы величественного увядания.

Ангел и не думал об увядании, да и не нашёл бы его признаков в своих чертах. Он просто недоумевал, сталкиваясь с тридцатилетним Ангелом, не вполне узнавал в нём себя и временами спохватывался: «Что это со мной?» – как если бы вдруг почувствовал дурноту или заметил непорядок в одежде. Потом он проходил в дверь и забывал об этом.


Дансинг «У Десмона» был предприятием солидным и в полдень не спал, несмотря на свои долгие ночи. Привратник мыл из шланга мощёный двор. Какой-то служитель сбрасывал с крыльца кучу изысканного мусора: лёгкую пыль, серебряные обёртки, пробки от шампанского, окурки с золотыми ободками, сломанные соломинки для коктейлей, ежедневно свидетельствовавшие о процветании заведения. Ангел перескочил одним прыжком все эти следы трудового бдения, но спёртый воздух особняка преградил ему путь, словно натянутый в двери канат. Сорок теснившихся здесь пар оставили на память о себе запах потного белья, смешанный с холодным сигаретным дымом. Ангел набрался мужества и двинулся к лестнице с массивными дубовыми перилами и балясинами в виде кариатид. Десмон не стал попусту тратить деньги на обновление гнетущей роскоши восьмидесятых. Две снесённые перегородки, ледник в подвале и щедро оплачиваемый джаз – вот всё, что требовалось на ближайший год. «Я займусь модернизацией для привлечения публики, когда люди станут танцевать меньше», – говорил Десмон. Он ночевал на втором этаже, в комнате, увитой намалёванным плющом, с аистами на витраже, мылся в эмалированной цинковой ванне под керамическим фризом, изображавшим водяные лилии, и древняя колонка для подогрева воды рычала, точно старый бульдог. Но телефон сверкал, как оружие, с которым каждый день идут в бой, и Ангел, взбежав через ступеньку по лестнице, увидел, что его друг приник к трубке, словно к священной чаше, жадно ловя тёмное дыхание телефона. Его блуждающий взгляд упал на Ангела, едва задержался на нём и вновь устремился к плющу на карнизе. Золотисто-жёлтая пижама старила его невыспавшееся лицо, но Десмон так вознёсся от своих барышей, что собственное уродство больше его не беспокоило.