– Дерьмо! – сказал Ангел.

– Слово, достойное воина. Только дай спокойно работать тем, кто работает.

– Тебе, например.

– Мне, например.

– Ещё бы, ты ведь не позволяешь женщинам сесть тебе на голову.

– Нет, – сухо ответил Десмон.

Он таил ото всех постыдную страсть к своей кассирше-бухгалтерше, покладистой брюнетке, слегка мужеподобной, с пушком над губой, гладкой причёской и образком на шее, весело говорившей: «Я за грош готова горло перегрызть. Такая уж я уродилась».

– Этого ещё не хватало! – продолжал Десмон. – Неужели ты ни о чём не можешь говорить, чтобы тут же не выплыли «мои женщины», «моя жена» или «времена Леа…». Разве нет других тем для разговора, когда на дворе девятнадцатый год?

Казалось, Ангел силится расслышать сквозь голос Десмона какой-то другой звук, уже различимый, но ещё далёкий. «Другие темы для разговора? – повторял он про себя… Почему непременно нужны другие?» Он сидел и грезил, обмякнув от жары и слепящих лучей, накалявших комнату, куда постепенно пришло солнце. Десмон говорил, щёки его, к которым никогда не приливала кровь, были цвета зимних салатных листьев. До Ангела донеслось слово «пташки», и он прислушался.

– Да, целая сеть весёлых связей, которую я, разумеется, предоставлю в твоё распоряжение… Я говорю «пташки», но на самом деле это словечко слишком дешёвое для уникального подбора, понимаешь, уникального… Мои постоянные посетительницы – тонкая дичь, доведенная до совершенства этими четырьмя годами. Эх, старина, когда поступления у меня станут покрупнее, какой я устрою здесь ресторан!.. Столиков на десять, не больше, но они будут нарасхват… Я покрою двор крышей… Арендный договор даёт мне право перестраивать помещение. А посредине – площадка для танцев, с пробковым покрытием, прожекторы… Вот оно, будущее, вот оно!..

Торговец фокстротами, как градостроитель, держал вдохновенную речь, простирая руку к окну. Слово «будущее» ударило Ангела, он взглянул туда, куда смотрел Десмон: куда-то ввысь, поверх двора… Однако он ничего не увидел и заскучал. Послеполуденное солнце, отражаясь от стен и крыш, тоскливо испепеляло шиферную кровлю бывшей конюшни, где жил привратник.

– Какой зал, а? – пылко говорил Десмон, указывая на мощёный дворик. – Это будет, и будет скоро!

Ангел внимательно вглядывался в лицо человека, который ждал и получал от каждого дня свою долю небесной манны. «А я?» – молча подумал он, чувствуя себя обездоленным…

– Ох, вон идёт мой винный король, – воскликнул Десмон. – Исчезни! Мне надо подогреть его до нужной температуры, как бутылку «Кортона».

Прощаясь, он одарил Ангела совсем другим рукопожатием. Из узкой и вялой рука его сделалась широкой, властной, маскирующейся под грубоватую честность. «Война…» – усмехнулся про себя Ангел.

– Ты сейчас куда? – спросил Десмон.

Он задержал Ангела на крыльце, не упустив случая щегольнуть перед представителем торгового сословия светским клиентом.

– Туда, – махнул рукой Ангел.

– Очень таинственно, – пробормотал Десмон. – Ладно, иди в свой гарем.

– Нет, нет, – ответил Ангел. – Ты ошибаешься! Он представил себе некую безымянную женщину, её наготу, влажное тело, рот… Его передёрнуло от беспредметного отвращения, он тихо повторил: «Ты ошибаешься!» – и сел в автомобиль.

В душе у него остался неприятный осадок, хорошо ему знакомый, – раздражение, чувство недовольства, оттого что ему никогда не удаётся выразить то, что хочется, встретить человека, которому он должен открыть какую-то неясную тайну, сделать признание, которое всё изменило бы и стёрло печать обречённости со всего окружающего, с этих белых мостовых, например, с мягкого асфальта, плавящегося под отвесными лучами солнца…

«Ещё только два часа, – вздохнул он. – А темнеет сейчас не раньше половины десятого…»

Он ехал быстро, и встречный ветер словно сухим, горячим полотенцем хлестал его по лицу; ему захотелось в прозрачный полумрак синих занавесей, к тихому монотонному пению фонтанчика в его итальянском водоёме в саду…

«Если быстро проскочить вестибюль, меня никто не заметит. Сейчас они уже пьют кофе…»

Он представил себе запахи изысканного завтрака, стойкий аромат дыни и десертного вина, которое у них дома обычно подают после фруктов, и уже мысленно увидел зеленоватое отражение Ангела, закрывающего за собой зеркальную дверь…

«Вперёд!»

Два автомобиля – Эдме и американца – дремали в тени низкой листвы у ворот под надзором спящего американского шофёра. Ангел поставил свою машину за углом, на безлюдной улице Франквиль, вернулся назад, бесшумно открыл дверь особняка, бросил быстрый взгляд на своё тёмное отражение в зелёном зеркале и тихими лёгкими шагами взбежал по лестнице в спальню. Голубая, благоуханная, сулящая покой, она не обманула его надежд. Там было всё, о чём он мечтал во время изматывающей езды по городу, и даже больше: перед широким зеркалом в полстены молодая женщина, одетая во всё белое, пудрилась и поправляла причёску. Она стояла к Ангелу спиной, не слыша его шагов, и он успел увидеть в зеркале разгорячённое жарой и трапезой лицо со странным выражением смятения и торжества – взволнованное лицо оскорблённой победительницы. Эдме тотчас заметила мужа и. даже не ахнув, круто обернулась к нему. Она оглядела его с головы до ног, ожидая, что он заговорит первым.

Из сада сквозь приоткрытое окно донёсся баритон доктора Арно, напевавшего: «Ай, Мэри, ай, Мэри…»

Эдме всем телом рванулась на этот голос, но вовремя удержалась и даже не повернула головы в сторону окна.

Чуть хмельная отвага, появившаяся в её глазах, сулила крупный разговор. Из трусости или из безразличия Ангел приложил палец к губам, призвав её к молчанию, и повелительно указал на лестницу. Эдме повиновалась и решительно вышла: проходя мимо него, она непроизвольно ускорила шаг и отстранилась, слегка изогнув бёдра, что вызвало у него мимолётное желание покарать её. Он облокотился на перила, успокоенный, словно кот на дереве, подумал ещё о наказании, о бегстве, о разрыве и стал ждать, чтобы его захлестнул порыв ревности. Однако он ничего не почувствовал, кроме лёгкого заурядного стыда, вполне терпимого. Он продолжал твердить себе: «Наказать, всё поломать… А лучше бы… Лучше бы…» Но что «лучше бы», он не знал.


Каждый день был для него днём ожидания, он начинал ждать с утра, независимо от того, поздно или рано он просыпался. Поначалу его это не насторожило, ибо казалось просто нездоровой военной привычкой.

Декабрь восемнадцатого, свой первый «штатский» месяц, он провёл в постели, не торопясь вставать на ноги после лёгкого вывиха коленной чашечки. По утрам он потягивался и улыбался: «Мне хорошо. Я жду, чтобы стало ещё лучше. Скоро Рождество – в этом году оно будет необыкновенным!»

Настало Рождество, и когда были съедены трюфели и сожжена спрыснутая водкой ветка остролиста на серебряном блюде в обществе бесплотной и заботливой супруги под радостные возгласы Шарлотты, госпожи де Ла Берш и всего приглашённого больничного персонала, перемешанного с румынскими лейтенантами и американскими полковниками, плечистыми и невозмужалыми, Ангел уже снова начал ждать: «Хоть бы они убрались! Я хочу поскорее лечь спать. Что может быть лучше моей уютной постели – ноги в тепле, голова в холоде!» Два часа спустя, распластавшись как покойник, он ждал прихода сна под писк маленьких зимних сов, хихикавших на деревьях в саду и дразнивших голубой свет в приоткрытом окне спальни. Наконец он заснул, но с утра, вновь охваченный ненасытным ожиданием, считал минуты до завтрака, вслух пробуя себя в роли нетерпеливого бодрячка: «Какого чёрта они там копаются с этим дерьмовым соком?» Он не замечал, что грубость и употребление «окопных» словечек всегда были у него признаком внутренней фальши, попыткой спрятаться под маской простецкого добродушия. Эдме подавала ему завтрак, но он угадывал в торопливых движениях жены спешку, озабоченность чувством долга и назло ей просил ещё один ломтик поджаренного хлеба, ещё одну булочку, только чтобы задержать Эдме, оттянуть момент, когда он снова начнёт ждать.

Лейтенант-румын, которого Эдме посылала то добывать медикаменты и гигроскопическую вату, то ходатайствовать в министерствах («В чём правительство категорически откажет французу, оно никогда не откажет иностранцу», – утверждала она), все уши прожужжал Ангелу о долге солдата, вернувшегося с войны невредимым или почти невредимым, и о неземной чистоте в госпитале Куактье. Ангел посетил госпиталь в обществе Эдме, подышал запахом йода и хлорамина, неразрывно связанных с мыслью о гниющих ранах, узнал среди «обмороженных» товарища и присел к нему на кровать, стараясь быть сердечным, как учат в романах про войну и патриотических пьесах. Однако он ясно сознавал, что здоровый человек, уцелевший на войне, не может иметь ничего общего с калеками. Он смотрел на белое порхание сестёр, на обгорелые лица и руки поверх простыней. Отвратительное чувство бессилия угнетало его, он ловил себя на том, что от смущения скрючивает руку, слегка приволакивает ногу. Но через несколько минут он против воли уже расправлял грудь и ступал по кафельному полу пританцовывая, стараясь не смотреть на лежащие мумии. Эдме в образе архангела в погонах вызывала у него нервное благоговение своей безграничной властью и белизной. Пройдя через палату, она мимоходом положила ему руку на плечо, но он понял, что этим нежным, собственническим жестом ей хотелось заставить покраснеть от злости и зависти юную темноволосую фельдшерицу, которая с плотоядной откровенностью пожирала Ангела глазами.