Дарья Николаевна меж тем рвала и метала, задыхаясь от жажды мести и не зная, как ее осуществить. Ежели нельзя поджечь и взорвать дом, значит, следует измудрить что‑нибудь иное!
Между тем Николай Тютчев уже обвенчался с Пелагеей, и молодожены собрались отправляться в в Орловскую губернию, в Овстуг. Вызнав, в какой день они поедут, Дарья Николаевна рассудила: обидчикам ее не миновать ехать по Большой Калужской дороге, мимо салтыковских имений. Да ведь только дурак не воспользуется таким удобным случаем! Проведя рекогносцировку местности, Дарья Николаевна приказала устроить за Теплым Станом засаду, куда отрядила нескольких дворовых, вооруженных ружьями и дубинами:
— Как только капитан проедет из деревни в поле, нагнать, разбить и бить до смерти!
Между тем выпоротый конюх Алексей Савельев, с трудом оклемавшись, призадумался о своей дальнейшей жизни и понял: терпеть выкрутасы обезумевшей своей барыни у него более нету сил. Беспрестанно чинимое в Троицком, в Теплом Стане, да и в Москве кровопролитие и жестокосердие обрыдли ему. Он знал, что больше не сможет исполнять лютых приказаний помещицы, однако быть засечену насмерть ему тоже не хотелось. А потому Алексей Савельев (он, один из немногих салтыковских людей, кое‑как знал грамоте) изготовил подметное письмо и подкинул его в окошко того самого дома, который несколько дней назад отказался взрывать.
Когда Тютчев разобрал каракули, которыми был измаран целый листок, он решил не полагаться на счастливый «авось», а кинулся к властям. Конечно, Тютчев знал, что такое судебная волокита, знал он также, сколько «волосатых рук» поддерживают его бывшую любовницу в Сыскном приказе и полицмейстерской конторе. Однако в то время по Москве уже стали бродить пусть пока досужие, непроверенные, но уже очень страшные слухи о «людоедице Салтычихе», которая отрезает груди у своих крепостных девок, жарит их и ест на завтрак, а потому была надежда, что к просьбе спасти благородного человека и его жену от этого чудовища в человеческом обличье власти отнесутся со вниманием. Тютчев подал челобитную в Судный приказ и испросил себе с женою конвой «на четырех санях, с дубьем».
Конвой был ему дан. Возки Тютчевых и сани стражников проследовали по Большой Калужской дороге благополучно, а Дарья Николаевна, которая лично пребывала в старательно сооруженной засаде, зубами чуть вены на своих же руках не порвала от бессильной ярости. И все ж пришлось ей смириться с поражением. Правда, неунывающая Дарья Николаевна лелеяла планы будущего отмщения: ну, к примеру, воротятся же когда‑нибудь беглецы в Москву. Не в этом году, так через год, не через год, так через два… А тут‑то их и ждет госпожа Салтыкова с распростертыми объятиями, дубьем, кольем да снаряженным ружьем! Месть ведь такое блюдо: даже остынув, оно не теряет вкуса.
Однако не суждено, не суждено было Салтыковой не только напробоваться сего блюда вволю, но даже и с краешку лизнуть.
Бывает так, что страх заставляет человека осмелеть. Алексей Савельев до смерти боялся, что барыня возьмет да каким‑нибудь невообразимым образом сведает о том, кто именно предупредил Николая Тютчева об опасности. А потому он решился от барыни бежать. И бежал. Явился в Москву, чтобы подать жалобу за барынины зверства, да на крыльце Сыскного приказа встретил… не кого иного, Ермолая Ильина!
От красавца‑конюха, несчастного вдовца и жалобщика на барыню, остались только кожа да кости. Он нажил в подвалах приказа кровохарканье и был отпущен из узилища в честь вступления на престол новой государыни Екатерины Алексеевны (дело‑то происходило в 1762 году, а в июле месяце Екатерина как раз свергла с трона и отправила в небытие бывшего своего супруга, императора Петра Федоровича III). Со дня на день предстояло быть выпущенным Савелию Мартынову и Трифону Степанову. Ермолай хотел подождать товарищей по несчастью, чтобы с ними вместе брести… А куда ж еще им оставалось брести, как не в Троицкое, к матушке‑барыне‑душегубице?!
Алексей Савельев поглядел на Ермолая, как на сумасшедшего, и поведал ему, какая участь ждет его, смиренника, по возвращении. Барыня ведь из его спины ремней нарежет да теми же ремнями его удавит, медленно и мучительно!
Ермолай повесил голову… Все равно делать нечего, не в бега же подаваться. Может, барыня смилуется, если он примется ей ножки лобызать да виниться?
Дураком надо быть, чтобы ждать милости от лютой медведицы! Так сказал ему Савельев. Надо идти в Петербург, вот куда! И падать в ножки новой императрице Екатерине Алексеевне, вот кому! Он, Савельев, именно так и намерен поступить.
Ермолай вспомнил трех своих забитых насмерть жен, вспомнил, сколько страданий уже сам претерпел справедливости ради, — и решил потерпеть еще немного: собравшись с силами, потащился вместе с Алексеем Савельевым в Петербург. И тут наконец‑то Господь Бог вспомнил, что он, как‑никак, защитник сирых и угнетенных, — челобитную государыне‑императрице передать мужикам удалось! Да еще в собственные руки!
Молодая Екатерина много к чему уже привыкла в России. Эту страну она любила так, что ради нее пошла на нарушение многих законов человеческих и заповедей Божьих, однако она не поверила глазам своим, читая косноязычный и безграмотный перечень тех преступлений, которые приписывались Дарье Салтыковой. Чтобы женщина дошла до таких глубин нравственного падения, до такой жестокости? Да по сравнению с этими злодеяниями меркнут даже злодеяния Варфоломеевской ночи, учиненные жестокосердной Екатериной Медичи!
Немедленно было велено Тайной канцелярии взять помещицу Салтыкову под стражу и учинить ей допрос. Однако Дарья вела себя на дознании дерзко (уповала на щедро намасленные ею в свое время «волосатые руки»), все отрицала, в сторону приведенных на очную ставку крепостных только люто плевалась. И сверкала, все сверкала своими обольстительными очами то на одного стражника, то на другого. А то вдруг принималась горько рыдать. Кого‑то смущали ее взоры и рыдания, кого‑то от них корежило, а один дознаватель, из числа людей образованных и начитанных, выразился в том смысле, что сия особа напоминает ему «крокодилицу плачущую».
Допросы длились, длились, да все без толку. Пора было, конечно, открывать следствие, да дело тянули те самые «волосатые руки». Дарья хоть и находилась под надзором, но жила в своем московском доме и втихаря продолжала терзать и мучить безропотных людей своих. Крепостная Марина Федорова жаловалась полицейским надзирателям, что помещица по‑прежнему всех бьет и мучит, морит голодом, заставляет в зимнее время в холодном покое мыть полы и отряхивать из оконниц голыми руками из платья пыль. Дворовый Мелентий Некрасов сетовал, «что тех девок иных, в разные времена, ставливали на дворе босых». А вскоре Салтычиха в очередной раз оказалась недовольной трудом рабынь и произвела массовую казнь. Она приказала конюхам сечь розгами девок Феклу Герасимову, Авдотью Артамонову, Авдотью Осипову и двенадцатилетнюю Прасковью Никитину. Затем заставила их снова мыть полы, хотя они «и ходить на ногах не могли». Фекла Герасимова была едва жива: «Волосы у ней были выдраны, и голова проломлена, и спина от побои гнила». Авдотью Артамонову после сечения «угостили» еще скалкою, а когда она упала, то Салтыкова приказала вынести ее в одной рубахе в сад. И Дарья Николаевна Салтыкова, нагло блестя глазами на дознавателей, продолжала отрицать свои преступления.
Наконец из Тайной канцелярии была подана просьба лично государыне — дозволить подвергнуть злодейку пыткам, дабы вырвать у нее признание. Однако Екатерина, весьма пекущаяся о своем реноме просвещенной, европейской монархини, приказала поначалу попытаться усовестить узницу. В дом Салтыковой поселили священника, который еще четыре месяца обрабатывал помещицу. Толк с этой «обработки» был только один: избиения и истязания слуг прекратились. Намаявшись общаться с распутной, буйной, злословной Дарьей, священник объявил, что «сия дама погрязла в грехе» и добиться от нее раскаяния невозможно.
И вот наконец, спустя без малого два года после принятия челобитной от Ермолая Ильина и Алексея Савельева, то есть 17 мая 1764 года, на Дарью Николаевну Салтыкову было наконец заведено уголовное дело. Началось следствие. Первым призвали к допросу… Ермолая Ильина и принялись пенять ему, зачем‑де раньше не донес на «душегубицу и людоедицу свою госпожу». Ермолай ответствовал, что «по приказу помещицы, многих, взятых из разных деревень во двор, девок и женок бивал, во время чего и сама она, помещица, сверх их побои, тех же бивала, которые от тех побоев вскоре и умирали, но всех поименно, которая тогда бита, и после того, в какое время умерла и где каждая похоронена — того точно показать не может. А что она, помещица, ему, Ильину, так часто приказывала многих девок и женок бить и при том и сама их смертно бивала, и те девки и женки от таких ея смертных побои помирали, — о том он, Ильин, нигде не объявлял и не доносил, убоясь оной помещицы своей, а более того, что и прежние доносители: женка Василиса Нефедьева, Федор Иванов Сомин и Федот Михайлов Богомолов наказаны кнутом; то ежели б и он, Ильин, стал доносить, также ж был истязан или еще и в ссылку послан, чего опасаясь и не доносил».