– Поль, ну что ты несешь, ей-богу… Вы же подругами были…
– Ой, да при чем тут это! Я-то в чем виновата, что она матерью-одиночкой при живом муже оказалась? Это ж ты у нас такой добрый, пожалел… Он вот бросил, а ты и рад бы стараться подобрать, да? Ходишь вокруг нее кругами… Перед людьми же стыдно! Ладно бы перед молодой бабой какой выкаблучивался, я бы еще поняла… А что? Все мужики гуляют, ничего страшного в этом нет! А тут… Столько лет уже… Как телок ты к тому двору привязанный…
– Поля, прекрати! Ну зачем ты, да еще при Вовке!
– А пусть, пусть знает, какой у него отец бабник! Пусть знает, его отец от чужой бабы ребенка больше любит, чем от законной жены родного сына! Да тебе и всегда было на нас наплевать! Живешь с нами, как чужой гость какой… Не могу, не могу больше! Ненавижу, видеть тебя не могу! Так нельзя, нельзя больше…
А дальше происходило все так же одинаково грустно, как и повторяющийся из раза в раз и до оскомины уже приевшийся этот диалог. Полина начинала рыдать короткими и отчаянными всхлипами, а он, хлопнув дверью, уходил во двор. И в который уже раз принимал для себя решение – вот сейчас соберется с духом и уйдет. Пусть не к Тине, раз так святы для нее глупые эти «договоренности», пусть в никуда, но все равно уйдет! Так действительно больше нельзя, права Полина… А возвратившись домой, натыкаться взглядом на искательно-виноватую, робкую улыбку жены, замешенную то ли на любви, то ли на страхе перед женским горьким одиночеством, то ли на отчаянном нежелании быть героиней пресловутой людской молвы, называющей всякую безмужнюю женщину «брошенкой»… Кивнув головой в сторону кухни, Полина лишь произносила тихо:
– Там, на столе, банка козьего молока стоит. Возьми, я для Анютки Тининой приготовила. Вчера видела ее на улице – бледная такая…
Сердце у него тут же и сжималось – жалко становилось жену, хоть реви. Добрая ведь баба! Чего себя так изводит, зачем… Оно, конечно, понятно зачем. Любит она его. Но он-то в этой беде ей не помощник, получается. Единственное, что и может, – только «договоренности» эти дурацкие соблюдать…
– …Слушай, мать, а что у тебя все-таки случилось-то? Ведь случилось? – снова повернулся он к Тине, пытаясь заглянуть в зеленые ее глаза.
– Случилось, Лень. Только давай потом, ладно? Не могу я пока про это говорить. Просто… Мне ненадолго уехать надо… За домом присмотришь, ладно? А то Митеньке некогда – Марина вот-вот родит…
– Куда уехать? Зачем?
– Так надо, Лень. Не спрашивай меня больше ни о чем, а?
– Хорошо. Только скажи: ты к нему едешь?
– К кому?
– Ну… К Антону своему?
– Нет. Он умер, Леня. Еще два месяца назад.
Они коротко глянули друг другу в глаза, и будто перебежали-перетекли через этот быстрый взгляд все прошедшие здесь, в Белоречье, их годы. Может, горькие, может, счастливые, как-то они никогда не говорили об этом. Запретной была эта тема, потому как незримо и всегда присутствовал между ними неведомый для Лени Антон, Тинин муж. И Полинка тоже, конечно, присутствовала меж ними со своей многострадальной любовью, но все ж она была осязаема, видима и очень даже порой слышима. А вот Антон… Трудно, наверное, ревновать любимую женщину к человеку, которого никогда не видел. Еще труднее с этой ревностью на годы смириться. И научиться уважать чужую любовь, тебе не доставшуюся, тоже трудно. И потому все, все было в их взгляде: и Ленина неприкаянная любовь, и боль, и ожидание, и Тинино виноватое сожаление. Леня опустил глаза первым, даже попытался сделать, будто опомнившись, приличествующее случаю скорбное лицо. Только никакого такого лица у него не получилось, конечно же. А получилась, выплыла вдруг сама собой на лице дурацкая и тщательно скрываемая надежда-радость, которая вроде даже и нелепо, даже и кощунственно выглядит в сложившейся ситуации – человек умер все-таки… Такие же примерно лица бывают у скорбящих уставших родственников на похоронах старого богатого дядюшки, измучившего всех долгим своим умиранием, когда снаружи изо всех сил надо делать подобающее скорбной процедуре лицо, а внутри уже идет-производится напряженный расчет, как бы другие, чего доброго, с наследством не обошли… Впрочем, Тина на Леню за это лицо и не обиделась. На него вообще очень трудно было обидеться. Да и не обязан он вовсе скорбеть по поводу ухода в мир иной человека, которого не видел никогда…
Затянувшаяся пауза повисла в воздухе некоторой уже неловкостью, и Леня решил нарушить ее первым. Придав голосу чуть простоватой непринужденности, спросил осторожно:
– Значит, ты у нас теперь вдова, Тинка? Так получается? Я имею в виду – вдова юридическая…
– Да. Именно так и получается, – сердито ответила ему Тина. – Вчера сюда Антоновы дети приезжали, так они меня все юридической женой навеличивали. А ты вот теперь – юридической вдовой…
– Дети? Сюда? А чего они хотели-то? – И тут же, не дождавшись ответа, махнул рукой понимающе. – Понял! Понял, Тинка! Они наверняка приезжали договариваться насчет дележки наследства! Ведь так? Насколько я знаю, там есть что делить… Ты тогда еще говорила – там дом какой-то особенный… С этим… С как его…
– С мезонином.
– А! Ну да. И что, много они тебе отмусолить пообещали?
– Лень! Прекрати! Ну что у тебя за выражения такие, ей-богу? Отмусолить… Слово какое противное! Где ты его взял-то? Даже слух режет! И Анютка, видно, вся в тебя пошла – так иногда выскажется, что хоть стой, хоть падай…
– А что? Очень даже приличное выражение! Я думаю, литературное даже! – рассмеялся Леня, довольный тем, что неказистое это словцо вызвало в ней такую бурю эмоций. Пусть уж лучше эмоции будут, простые и человеческие, чем неловкое это молчание. – По-моему, я его в какой-то даже приличной книжке вычитал. Когда денег просят у кого, говорят: отмусоль, мол, немного…
– Не сочиняй! Говорю же: слух режет!
– Ладно, не буду. Не злись. Так, значит, ты у нас теперь богатая вдовушка?
– Леня, прекрати. Мне неприятно.
– А чего тебе неприятно, Тин? Лелеять годами свою боль неприятно? Да отпусти ты ее, в конце концов! Представь, что ушел человек навсегда и боль твою с собой унес… Ну, я понимаю, любила. Понимаю, раздвоиться не могла. Понимаю, что в этом цельность твоей бабской натуры и есть. Но иногда, знаешь, чтоб спасти человека, его резать-кромсать ух как приходится. Цельность цельностью, как говорится, а жизнь дороже. Это я тебе как врач говорю.
– Это ты к чему ведешь сейчас, не понимаю? – вскинула на него грустные глаза Тина.
– К чему веду? Да мысль у меня тут в голове одна проснулась. Старая такая мысль. Древняя, можно сказать. Все спала, спала и вдруг проснулась…
– Ну?
– Слушай, Тинк… Как думаешь, а не проявить ли мне сейчас мужицкую смекалку, да не сделать ли еще одну отчаянную попытку напроситься к тебе в мужья? А что? Ты теперь женщина свободная. Можно сказать – богатая. Грех, грех ее не проявить, смекалку-то! И детей мы с тобой, считай, вырастили.
– Леня! Прекрати! Мне не нравятся такие шутки, слышишь? Не к месту они!
– А я и не шучу, Тин. Я серьезен сейчас, как никогда в жизни. А за Полину не беспокойся. Она поймет. Да и то – сколько уж можно? И для всех наших «договоренностей» жизненно положенные сроки, я думаю, давно прошли. Да и помогу я ей всегда, если что… Ты же меня знаешь…
– Знаю, Лень. Только все равно не надо. Остановись. Ну куда тебя понесло опять? Да и насчет «богатой вдовушки» шутка твоя, считай, не прошла. Ничего мне там вовсе не полагается. Никто ничего мне отмусоливать, как ты говоришь, и не собирался вовсе. Так что мужицкая твоя смекалка подкачала. А насчет моей теперь свободы для нового замужества… Лень, ты, случаем, не забыл, в каком мы с тобой возрасте? Нам уже душевными делами заниматься надо, а не матримониальными… Странный ты какой, ей-богу! Как маньяк зацикленный, все время об одном и том же…
– Да, Тинк, ты права, – тихо и грустно вздохнул Леня. – А что? Маньяк, наверное, и есть. А вообще – интересная мысль какая… Всю жизнь любить одну женщину – разве это не мания? Мания и есть. Чистой воды. Надо бы с психиатром на этот счет посоветоваться…
– Ага! Давай! Давно пора… Иди лучше на стол накрывай, маньяк ты наш душещипательно-любвеобильный! Сейчас Митя с Мариной придут, обедать будем.
– Ой, а мы уже зде-е-есь… – послышался в дверях тоненький девчачий голосок.
Они дружно обернулись на эту нежную юную мелодию, расплылись оба в совершенно одинаковых улыбках. Маленькая женщина стояла в дверях, с гордостью выпятив вперед огромное пузо, улыбалась им навстречу. Светло-серые глаза ее сияли изнутри, как могут сиять глаза только у беременных женщин, которых к тому же и любят все кругом, и радуются вместе с ней священному ее ожиданию. Да и вся она, эта маленькая женщина, была воплощением сплошной человеческой радости, милое белобрысо-конопатое существо по имени Марина, беременно-неуклюжее и в то же время невесомое совсем, как залетевшее в июльское окно легчайшее птичье перышко. Славная девочка. Посмотришь на нее беглым первым взглядом – обыкновенная вроде мышка-норушка, никакой красотой не примечательная. А вторым взглядом посмотришь – и откроется тебе ее радость внутренняя, бриллиантом сверкающая. Тина ее давно разглядела, девочку эту. И Митенька, слава богу, разглядел…