– Не поняла, Лень… Она тебя прогнала, что ли?

– Ну да.

– Ничего себе…

– Так что я теперь несчастный брошенный муж, Тинка. И податься мне, бедному, некуда. Разве что о твой максимализм еще раз лбом удариться?

– Да нет у меня никакого такого максимализма, Лень! Чего выдумываешь? Да во мне компромиссов этих всяческих – хоть отбавляй! – весело возмутилась вдруг Тина. – Забыл, что ли, как мы Вовке твоему четверки за контрольные сочинения добывали? Как я тайком, как шпионка какая, доставала из общей стопки его тетрадку и ошибки своей рукой исправляла? Это ж, по большому счету, и не компромисс даже, а преступление учительское! Хоть и оправданное, я считаю. Он же очень умный, сын твой. И в том не виноват совсем, что грамотность в него не заложена. Вот не определила в нем природа места для грамотности, и все тут. Мозги математические дала, а грамотности пожалела!

– Ты, Тинка, мне зубы Вовкой моим не заговаривай. Есть, есть у тебя этот максимализм, и не спорь. Внутренний, сокрытый ото всех, но есть. Я же знаю! Иначе ты не позволила бы тогда Мисюське счастье свое отобрать. Если ты любила так этого своего Антона, почему уступила без боя?

– А любовь не уступают, Лень. Она ж не вещь, чтоб ее передавали из рук в руки. И она всегда со мной жила, все эти годы. А только знаешь, вот узнала я, что нет больше Антона, и будто сломалось во мне что-то. Будто все я по-другому уже видеть стала…

– Так максимализм твой, наверное, и сломался!

– Что ж, может, ты и прав… Ты знаешь, я так часто о Мисюсь в последние дни думаю! А раньше все гнала и гнала от себя эти мысли. А тут вдруг чувствую – нет во мне никакой обиды. Как будто вчера мы только с ней расстались, и никакой такой нехорошей истории меж нами и не было.

– Тинк, а ты увидишься с ней?

– Не знаю, Лень. А ты как думаешь – надо?

– Конечно! Конечно, надо. Обязательно даже.

– Страшно…

– Чего тебе страшно?

– А вдруг я увижу ее, и во мне эта боль снова расти начнет?

– Не начнет, Тинка. Потому что хватит уже. Потому что и для боли твоей, и для максимализма, и даже для Полинкиного компромисса, как выяснилось, все сроки уже истекли. Потому что ушел в мир иной твой Антон – освободил нас всех от этих обоюдных страданий. И еще вот что – хочешь ты или не хочешь, а я к тебе сегодня переберусь. Мы решили с Анюткой сегодня ремонт начать. Все, все начнем с самого начала! Какие наши годы с тобой, Тинка? Все у нас еще впереди. Внуков поднимать будем, жить будем, радоваться будем… Я по-прежнему люблю тебя, Тинка! Ты – моя женщина-жизнь…

Уже сидя в самолете и глядя в узенький иллюминатор на белоснежную кудрявую плотность облаков под крылом, Тина все вспоминала, вновь и вновь прокручивала в голове этот разговор с Леней по дороге в аэропорт. Как он ее назвал интересно – моя женщина-жизнь! Она вдруг поймала себя на мысли, что впервые за долгие годы не сказала ему «нет»… Ей даже слово это и в голову не пришло, между прочим! Наверное, Леня прав: надо все начинать сначала. Смешно, конечно, начинать все сначала в пятьдесят пять лет. Хотя почему? Жизнь – она вообще никаких человеческих возрастов не признает. Течет себе и течет одинаково – и в двадцать, и в тридцать, и в пятьдесят пять… И еще – все время ей о Мисюсь думалось. Наверное, Леня прав: они обязательно должны встретиться. Хотя при чем тут Леня – она и сама для себя это уже решила. Интересно, какая она сейчас, ее беспокойная младшая сестренка? А вдруг она и видеть ее не захочет? Надо было Олю с Никитой расспросить поподробнее о их матери, когда приезжали. Зря она тогда так растерялась, будто душа вмиг онемела. Будто затаившаяся в ней на долгие годы обида напряглась в последней предсмертной судороге и сковала ее всю. А потом взяла и враз ушла куда-то, уступив свое место образовавшейся вдруг потребности увидеть, поговорить, простить… Нет, она обязательно, обязательно сразу поедет к Мисюсь! Если Оля ее не повезет, так и сама поедет! И бояться ничего не будет. Ни боли, ни памяти, ни призрака дома с мезонином…

Город счастливой молодости встретил ее совсем недоброжелательно, сереньким моросящим дождем, которого, казалось, и нет вовсе, однако лицо моментально стало влажным и тоже будто серым. Теплый сырой воздух аэропорта был по-городскому невкусным, отдавал асфальтом и суетливыми людскими буднями, все спешили куда-то с озабоченными лицами, с поднятыми домиком бровями, с тяжелой поклажей в руках, толкали друг друга нещадно…

В реденькой толпе встречающих Тина сразу разглядела Ольгу – она ей сама позвонила накануне, чтобы уточнить время прилета. Подхватив по-свойски Тину под руку и улыбнувшись почти по-родственному, повлекла бегом к машине, заботливо придерживая над головой зонтик.

– Спасибо, спасибо, Валентина Петровна, что вы приехали! Если только б знали, как вы вовремя… Завтра я, знаете, в командировку должна ехать, а на Никитку особо полагаться нельзя – вдруг бы не встретил? Вы ж его видели – совершенно несобранный мальчишка! Ну что, поедем сразу к нотариусу? Я уже договорилась, он нас примет… А у вас билет обратный уже есть? Может, сразу купить? На этом же самолете и обратно улетите…

– Погоди, Оля. У меня к тебе просьба одна есть…

– А! Ну конечно же! Чего это я! Конечно же, я взяла для вас несколько отцовских фотографий… Сейчас, сейчас…

Ольга принялась лихорадочно рыться в сумке, потом вытащила небольшой канцелярский конверт из жесткой серой бумаги, торопливо протянула его Тине:

– Вот, возьмите, пожалуйста… Еще ваша дочка просила, чтоб я на кладбище к отцу вас свозила. Хотите? У меня времени совсем в обрез, конечно, но после нотариуса можно и съездить. Правда, мы памятник еще не поставили, все как-то руки не доходят. Вернее, средства не позволяют. Но вот попозже обязательно, обязательно поставим. Хороший такой, из мрамора. Так я не поняла, хотите или нет?

Тина ничего ей не ответила. Рука ее, принявшая грубый канцелярский конверт, вдруг дрогнула отчаянно, будто сопротивлялась предстоящему путешествию в прошлое. У нее действительно не осталось ни одной фотографии Антона – Мисюсь, наверное, просто не догадалась тогда их положить в ту посылку с Тиниными вещами, что пришли четверть века назад на их белореченскую почту. Держа сейчас в руках этот конверт, она просто-напросто трусила туда заглянуть. А вдруг она не узнает Антона? Вдруг образ, хранящийся столько долгих лет в памяти, видоизменился каким-то образом и она увидит совсем чужого, незнакомого ей человека? А вдруг она просто придумывала все эти годы свою любовь? С самоотверженным максимализмом придумывала, как Леня сегодня выразился. Вот сейчас заглянет туда и поймет, что не было ничего…

Осторожно открыв конверт, она достала тоненькую пачечку фотографий, поднесла поближе к глазам первую, лежащую сверху. И сердце оборвалось – это был он… Именно он, ее Антон, взглянул на нее грустными и близорукими, такими добрыми, такими живыми и до боли знакомыми глазами. Все, все было в этих глазах для нее! И любовь, и тоска, и родство душ, и мягкая смешинка, и такая знакомая грусть… Чеховская грусть. Мудрая. Та самая, в которую она влюбилась так безоглядно тогда, в юности. Которую несла в себе долгие годы. Которая навсегда осталась, наверное, некоей основой ее внутренней жизни, хранительницей достоинства человеческого, не порушенного пошлостью да невежеством жизни внешней. Что ж, видно, судьба у нее такая. Любить и слышать Антона Павловича Чехова, любить и помнить Антона Павловича Званцева… А вот и другая фотография. Нет, таким она Антона уже не знала… Очень похудевшим, со стекшими будто вниз щеками, седым совсем. А глаза все равно те же! Глаза все равно улыбаются мудро и грустно. Прямо в душу смотрят, словно спрашивают ее: что ж ты, колокольчик мой Тин-Тин, не простила меня тогда?..

– Это папа к юбилею своему фотографировался. К семидесятилетию. Я помню. Мне тогда уже двадцать лет было… – тихо прокомментировала Ольга, заглядывая через Тинину руку на фотографию. – А мама тогда еще совсем, совсем молодая была. Конечно, нехорошо об этом спрашивать, Валентина Петровна, но что у вас тогда произошло все-таки? Вы же с мамой родные сестры… Мама у вас мужа увела, да? Отца нашего? Расскажите, Валентина Петровна!

– Ну что значит – увела… Нет, не увела, Оленька. Не то это слово. Тут одним словом всего и не объяснишь, пожалуй. Да и вообще – не хочется мне об этом говорить. Извини, – тихо и твердо произнесла Тина, убирая фотографии обратно в конверт. – Оленька, ты вот что… Ты отвези-ка меня сначала к Мисюсь…