Она принесла дикой руты, которая должна была защитить нас от дурного глаза. Кольсум подожгла траву углем из печи, и скоро воздух наполнил резкий запах.
Мы предложили гостям чая и фиников, которые принесла Кольсум, ведь у нас не было ничего, чтобы угостить их. Я поднесла чашку чая Сафе, самой старой жительнице деревни, которая сидела в углу и курила кальян. Он булькал, когда она втягивала дым.
— Что ты знаешь о своей новой семье? — выдохнув, спросила она.
Это был настолько внезапный вопрос, что на минуту в доме воцарилась полная тишина. Все знали, что мой дед женился на матери отца много лет назад, когда навещал друзей в нашей деревне. Тогда он уже был женат и жил с первой женой и Гостахамом в Ширазе. Как только у бабушки родился отец, он изредка навещал их, посылал деньги, но по понятным причинам семьи близки не были.
— Очень мало, — ответила матушка. — Я не видела Гостахама больше двадцати пяти лет. Я встречалась с ним только один раз, когда он останавливался у нас дома по пути в Шираз, город поэтов. Он ехал туда навестить родителей. Уже тогда он был одним из самых прославленных ковроделов в столице.
— А жена? — спросила Сафа. Голос ее был хриплым от дыма в легких.
— Я ничего о ней не знаю, кроме того, что она родила Гостахаму двух дочерей.
Сафа удовлетворенно выдохнула.
— Если ее муж успешен, значит, ей приходится вести большое хозяйство, — сказала она. — Надеюсь только, что его жена будет достаточно щедрой и справедливой, чтобы найти для вас работу.
Слова Сафы заставили меня осознать, что мы с матерью больше не хозяйки собственных жизней. Если мы любили печь черный и хрустящий хлеб, а она нет, мы будем есть тот, который любит она. И как бы мы себя ни чувствовали, мы должны будем молиться о ней. Думаю, Сафа заметила мое замешательство, потому что прекратила курить, дабы утешить нас.
— У брата твоего отца доброе сердце, раз он пригласил вас жить к себе, — сказал она, — только задабривайте его жену, и они будут хорошо к вам относиться.
— Иншалла, — сказала моя матушка. Но голос ее звучал неуверенно.
Я оглядела добрые лица всех, кого знала: моих подруг, подруг матери. Все эти женщины заменили мне теток и бабушек, пока я росла. Я не могла даже представить, как буду жить, не видя их: Сафу с лицом, сморщенным, как старое яблоко, худую и ловкую Кольсум, известную своими знаниями о травах, и, наконец, мою лучшую подругу Голи.
Она сидела рядом со мной, держа на руках новорожденную дочь. Когда ребенок начинал плакать, Голи спускала с плеча рубаху и подносила его к груди. Щеки Голи были розовыми, как и у ребенка; обе они выглядели здоровыми и довольными. Я всем сердцем желала, чтобы моя жизнь была такой же.
Закончив кормить дочь, Голи передала ее мне. Я вдохнула запах новорожденной, свежий, как у побега пшеницы, и прошептала:
— Не забывай меня.
Я погладила крошечную щечку, жалея о том, что не услышу ее первых слов, не увижу первых шагов.
Голи обняла меня.
— Подумай, как велик Исфахан! — сказала она. — Ты будешь гулять по самой большой площади из всех, которые строили когда-либо. А твоя матушка сможет выбрать мужа для тебя из многих тысяч женихов!
На мгновение я оживилась, будто мои старые мечты все еще осуществимы, но потом опять вспомнила о своей судьбе.
— У меня нет приданого, — напомнила я ей. — Какой мужчина возьмет меня ни с чем?
В комнате опять стало тихо. Моя матушка стала раздувать руту, на лбу у нее появились морщины. Другие женщины заговорили наперебой:
— Не переживай, Махин-джоон! Новая семья поможет тебе!
— Они не позволят такой милой девушке остаться старой девой!
— Хорошего жеребца для каждой кобылы и крепкого солдата для каждой луноликой!
— Шах Аббас, может быть, захочет забрать твою дочь в свой гарем, — сказала Кольсум матери, — он будет откармливать ее сыром и сластями, и грудь у нее будет больше, а живот круглее, чем у нас всех.
Когда я в последний раз пошла в хаммам, то увидела свое отражение в металлическом зеркале. Моя грудь не была такой пышной, как у Голи или других кормящих матерей. Каждая жилка на моих плечах выпирала, а лицо казалось изможденным. Я была уверена, что ни для кого не смогу стать луноликой, но улыбнулась, представив, как мое худое костлявое тело становится женственным. Мою улыбку заметила Зейнаб и начала смеяться. Она хохотала так, что согнулась пополам, и скалилась, будто лошадь, которая пытается освободиться от уздечки. Я покраснела до корней волос, когда поняла, что Кольсум просто хотела быть добрее ко мне.
Сборы не заняли у нас много времени — вещей было совсем мало. Я положила смену черной траурной одежды в ковротканый хурджун между двумя тяжелыми одеялами и наполнила водой столько кувшинов, сколько смогла. В утро нашего отъезда соседи принесли нам хлеб, сыр и сушеные фрукты для долгого пути. Кольсум бросила пригоршню гороха, чтобы узнать, удачный ли сегодня день для путешествия. Предсказания были благоприятными, и она подняла священную книгу Корана и трижды обвела ею вокруг наших голов. Молясь о благополучном путешествии, мы прикоснулись к ней губами. Перед тем как мы отправились в путь, Голи вытащила кусочек засушенного плода у меня из сумки и спрятала в своем рукаве. Она «украла» что-то, и однажды я должна вернуться за этим.
— Надеюсь, — прошептала я.
Больней всего мне было прощаться именно с Голи.
Мы должны были ехать вместе с торговцем мускусом по имени Абдул-Рахман и его женой. За плату они сопровождали путешественников из города в город. Они часто бывали на северо-восточной границе страны, чтобы найти там мускус из Тибета и продать его в больших городах. От их сумок, одеял и палаток исходили ароматы, за которые на рынках платили баснословные деньги.
У верблюда, которого отвели мне и матери, были мягкие черные глаза, обведенные для защиты сурьмой, и густой косматый мех того же цвета, что и песок. Абдул-Рахман украсил его славный нос полосой красной шерстяной ткани с голубыми кисточками на манер уздечки. Мы забрались на него поверх горы свернутых ковров и мешков с едой и вцепились в горбы. Верблюд вышагивал плавно, но он был дурного нрава, и от него воняло, как от отхожих мест в нашей деревне.
Я никогда не видела мест к северу от нашей деревни. Когда мы миновали живительные горные потоки, земли стали бесплодными. Бледно-зеленые кустарники сражались за жизнь совсем как мы. Кувшины с водой становились здесь ценней мускусных желез. По пути мы часто замечали разбитые кувшины, а иногда и скелеты тех, кто недооценил длину путешествия.
Абдул-Рахман вел наш караван вперед в ранние часы, напевая верблюдам, а они шли, повинуясь переливам его голоса. Солнце палило нещадно, и мои глаза болели от яркого белого света. Земля была холодной, редкие растения, которые мы заметили, были подернуты инеем. К концу дня мои ноги окоченели настолько, что я уже не чувствовала их. Как только стемнело, матушка ушла в палатку спать. Она сказала, что не может больше видеть звезды.
Через десять дней пути показались горы Загрос, что означало близость Исфахана. Абдул-Рахман сказал, что где-то высоко в горах берет начало единственный источник жизни Исфахана, Зайенде-Руд, или Вечная река. Сначала это было лишь бледно-голубое сияние, прохлада которого доходила до нас даже через многие фарсахи. Как только мы приблизились, река показалась мне невероятно длинной: никогда не видела воды больше, чем в горных реках.
Подойдя к берегу, мы спустились с верблюдов — их нельзя было вводить в город — и остановились, чтобы полюбоваться рекой.
— Восхвалим Аллаха за его щедрость! — воскликнула матушка, а река неслась; мимо проплыла ветка, слишком быстро, чтобы ее поймать.
Восхвалим, — согласился Абдул-Рахман, — эта река дает жизнь сладким исфаханским дыням, освежает городские улицы, наполняет колодцы. Без нее Исфахана не существовало бы.
Мы оставили верблюдов другу Абдул-Рахмана и продолжили наше путешествие пешком по мосту Тридцати Трех Арок. Пройдя половину пути, мы остановились под одной из них, чтобы насладиться видом.
Я вцепилась в матушкину руку:
— Смотри! Смотри!
Река текла, словно и она восхищалась; отсюда мы видели другой мост, а за ним сиял третий. Один из них был выложен синей черепицей, на другом есть чайханы, а арки третьего похожи на бесконечные двери, зовущие странников раскрыть секреты города. Перед нами раскинулся Исфахан — с тысячами домов, садов, мечетей, базаров, школ, караван-сараев, кебабных, чайхан, и мы дрожали от восторга. От моста начиналась длинная улица, обсаженная деревьями, она тянулась через весь город и вела к площади, построенной шахом Аббасом, и площадь эта была настолько известна, что даже дети знали ее название — Лик Мира. Мои глаза остановились на Пятничной мечети, огромный голубой купол которой сверкал в солнечном свете. Оглядевшись, я увидела другой голубой купол, затем еще один и потом дюжины, блистающие на фоне домов цвета шафрана, и отныне Исфахан стал для меня россыпью бирюзы, оправленной в золото.