Он подождал, пока мигом подросшая коза не очухалась и не умчалась прочь, истерически мемекая и подпрыгивая высоко над травой, и вернулся в свой вагончик. Лег на матрац, набитый сеном, уткнулся в колючую подушку, пряно и томительно пахнущую полынью, и крепко зажмурился…

* * *

Ольга, жена Кузьмичева, маленькая, тоненькая брюнетка, работала в роддоме. Дважды в неделю она дежурила: во вторник и пятницу. Ольга любила устойчивость и порядок во всем, даже в графике дежурств. Иногда Кузьмичев удивлялся, как она столько лет терпит рядом такого безалаберного мужчину, как он.

Впрочем, называя себя безалаберным, он слегка кокетничал сам с собой. Он был как раз очень аккуратен, даже питал слабость к уборке квартиры. Для Ольги было очень удобно, что муж не терпит запыленной мебели и помутневшего стекла, мусора на полу и тусклых от пыли ковров. Но с некоторых пор Кузьмичева больше занимало другое…

Во вторник и пятницу он приказывал детям пораньше ложиться спать, а себе стелил в кабинете, тщательно заперев дверь туда.

Под книжными полками стояла низкая тахта. Кузьмичев включал зеленоватого стекла бра и, задыхаясь, все время ощущая неуклюжесть своих пальцев, извлекал из внутреннего кармана пиджака маленькую куколку – словно изящнейшую фарфоровую статуэтку.

Трудно было оторваться от созерцания ее точеных черт, и Кузьмичев, смиряя себя, радостно ласкал взором лежащую на его ладони фигурку. Потом осторожно опускал ее на диван и, отойдя, подносил к губам свою находку – дудочку. Он твердо знал, что эта белая дудочка предназначена не для игры, что она молчит, но почему-то в то время, пока фигурка на диване росла, увеличивалась, превращаясь в Светлану, Кузьмичеву казалось, что он слышит неясную мелодию, от которой сердце начинало стучать сильнее.


Светлана уволилась с работы, сказала подруге, что уезжает. Теперь она всегда была рядом с Кузьмичевым.

И в минуты тревог, волнений, больших радостей или неприятностей он спешил слегка коснуться рукой внутреннего кармана пиджака, ощутить сквозь ткань неясное тепло любимой. Он не мог раньше и представить себе такой глубины самопожертвования, такой безоглядной любви. Как можно до такой степени раствориться в своем чувстве, чтобы пожертвовать для любимого всем, даже жизнью – ибо разве можно назвать жизнью то состояние, в котором находилась Светлана? Только на несколько часов она обретала свой нормальный облик, могла двигаться, говорить, целовать… А в остальное время была заключена в крохотной изящной оболочке. Для нее в буквальном смысле слова исчез весь остальной мир, кроме Кузьмичева. За счастье не расставаться с ним ни на миг она поступилась всем. Иногда он спрашивал себя, как, чем мог заслужить подобное, но не мог ответить. Испытывая к Светлане огромную благодарность, он порою начинал бояться этого чувства.


Как-то под утро они крепко уснули и не слышали будильника, а сын Кузьмичева неожиданно стал ломиться в его кабинет, требуя ручку, забытую здесь вчера. Заглушенно хохоча – какой-то нервный смех вдруг привязался, – Кузьмичев и Светлана торопливо одевались и прощались, то и дело целуясь. Наконец, когда, казалось, защелка с двери вот-вот соскочит, Кузьмичев схватился за дудочку. Он едва успел спрятать крошечную фигурку в карман и открыл дверь. Сын ринулся к столу, схватил свою ручку, но не уходил – шарил вокруг пронзительным оком, а потом вдруг спросил:

– Это чей чулок?

Кузьмичев повернул голову и обмер. О господи! Светланин чулок! Лежит на смятом пледе – тоненький, скомканный, похожий на переливчатую змеиную кожу.

Кузьмичев сказал очень спокойно:

– Чей же это может быть чулок, как не мамин?

И как ни в чем не бывало начал поправлять плед.

Сын постоял, как-то странно вращая глазами, и вышел.

Мальчишка был любопытный и, кажется, проницательный. Иногда в его широких зеленоватых глазах Кузьмичеву чудилось почти товарищеское понимание, но чаще взгляд был неподвижно-пристальным, как у совы, мудрой совы. Нет, похоже было, что он через микроскоп разглядывает какое-то неизвестное науке вещество. Вот именно – не существо даже, а вещество! И все меньше и меньше тайн остается для него.

Не очень-то приятно сознавать себя чем-то вроде инфузории-туфельки под объективом микроскопа, и Кузьмичев, внешне оставаясь с сыном спокойным и приветливым, в душе предпочитал дочь. Это была лгунья, кокетка и лакомка, но пока без всяких загадок.

Кузьмичев очень любил своих детей. Никогда, ни ради кого не бросил бы он их. В них он видел оправдание многим бессмысленностям и нелепостям своей жизни. Нет, дети – это все. Никогда он от них не уйдет. А значит, и от Ольги. Хотя здесь время любви миновало так давно, что иногда казалось, что оно не наступало вовсе.

Итак, сын вышел. Кузьмичев с запоздалым испугом посмотрел ему вслед и зачем-то принялся разглядывать чулок. Вдруг возникло нелепое желание надеть этот чулок на маленькую ножку куколки. Кузьмичев представил себе эту картину – и им неожиданно овладел приступ неудержимого хохота. Он повалился на тахту, лицом в подушку, чтобы заглушить этот неприличный, кудахчущий, дурацкий смех. Он метался по тахте, пока не спохватился, что у него в кармане куколка.

В следующую их ночь он рассказал Светлане об этом эпизоде. Она буркнула:

– Я знаю. – И отвернулась.

Задумывался ли Кузьмичев над тем, что куколка Светлана слышит и понимает все происходящее в большом мире?…

Однажды Кузьмичев начал рассказывать ей, как промочил в дождь ноги. Светлана взглянула на него странно, незнакомо. Что-то было в ее взоре такое, чему Кузьмичев никак не мог найти применения. Потом, уже много времени спустя, когда какой-то пижон на улице окинул таким же взглядом его новую куртку, Кузьмичев догадался, что это была зависть. Но чему завидовала Светлана? Что ноги промочил? Удовольствие сомнительное. Но чему тогда?

* * *

Теплая капелька прокатилась по шее Кузьмичева, и тут же он услышал тихий всхлип. Он отстранил от себя Светлану. Ее лицо некрасиво искривилось: глаза были зажмурены, рот расплылся, а брови сложились домиками.

– Что ты? – спросил он, испытывая одновременно беспокойство, нежность, раскаяние, хотя в чем раскаиваться – не понимал, и летучее раздражение.

Светлана заплакала громче, задыхаясь, всхлипывая, смешно шмыгая носом. Она пыталась что-то сказать, но была не в силах справиться с голосом. Пришлось Кузьмичеву сбегать за водой на кухню. Он перенес несколько неприятных минут: разбил чашку – собирал осколки, не сразу нашлась тряпка вытереть лужу…

В спальне хохотали дети. Что, если кому-то из них придет в голову заглянуть в его кабинет?!

Однако бросить все и вернуться к Светлане поскорее Кузьмичев не мог: оставить беспорядок?!

Когда он пришел, Светлана вытянулась в струнку и поглядела на Кузьмичева с ужасом. Отпила глоток воды и погасшим голосом произнесла:

– Я больше не могу.

Кузьмичев принял чашу:

– Ну не пей.

– Да я не про это! – воскликнула Светлана, стиснув руки. – Я больше не могу так жить! Не смей больше превращать меня в эту куклу!

Кузьмичев опустился на пол и уткнулся лицом в ее колени. Он испытывал безмерный стыд, испуг от страшного отчаяния, прозвучавшего в ее голосе.

– Никогда больше! – клялся он в теплые колени. – Никогда в жизни! Любимая моя… я подлец, эгоист! Я выброшу эту проклятую дудку!

И тут в прихожей заскрежетал замок.

Сын и дочь Кузьмичева пронеслись по коридору, громко шлепая босыми ногами и оглушительно крича:

– Мама! Мама! Дежурства не было! Ура!

Такое и у Ольги случалось – раз в несколько лет. Очевидно, кому-то из ее коллег срочно понадобилось высвободить назначенный по графику вечер, и Ольга согласилась поменяться.

Светлана зачем-то бросилась к окну. Повернулась, с отчаянием глядя на Кузьмичева. В свете уличного фонаря ее волосы словно бы загорелись.

– Отец дома? – спросила Ольга и пошла к его двери.

Светлана приоткрыла рот, будто собиралась крикнуть. Кузьмичев схватил ее в объятья, зацеловал, заглушая этот крик, стиснул пальцами одной руки ее запястья, выворачивая ей руки за спину, а другой нашаривал на столе дудочку. Глаза Светланы вспыхнули желтым огнем, но Кузьмичев опередил ее…

Впервые за эти медовые месяцы он убрал в карман не спокойную задремавшую, умиротворенную куколку, а миниатюрное олицетворение безнадежной ненависти: ноги согнуты бегом, руки изломаны страшным жестом отчаяния, голова откинута, лицо искажено.