И снова: вряд ли. Это столичные гёзде могут от избытка свободного времени такой дурью маяться. А вот мать семейства и хозяйка в этой усадьбе, со всеми повседневными занятиями, которые тут неизбежно возникают, – ой, нет. Башар точно не до того, а ведь она мать и хозяйка в соседней усадьбе… собственно, в западной половине этой же усадьбы: ее дом и службы замыкают общий внутренний двор, дети их вместе ныряют в бассейн с «абордажного мостика»…

Дворцовые воспоминания, разматываясь, как клубок, потянули за собой мысль, и внезапно Кёсем поняла. Тут не только цвету кожи место нашлось, но и миндалевидному разрезу глаз, рисунку скул, смоляной черноте бровей… Турчанка. Потомица тех широколицых раскосых всадников, что некогда взяли эти земли свирепой силой, смешали свою кровь с кровью ее обитателей на поле брани и на брачном ложе, а затем породили из этой смеси новый народ. Не тот выдуманный во дворце народ, который Осман, сын подруги и убийца сына, на свою погибель искал то в кочевых тюркменах, то в знатных османских семействах, но совсем иной. Из дворца почти невидимый, а когда все же видимый, то почти презренный. «Турок» – едва ли не ругательство: простолюдин без воинских навыков или книжной премудрости, даже без купеческого богатства или ремесленной сноровки… пастух, рыбак, погонщик волов на пахоте…

Юные высокородные стервы Айше и Акиле на самом-то деле даже вообразить не могли, из какого народа происходят. И султан Осман, негодяй и убийца, несчастный запутавшийся мальчик, он тем паче не представлял, славу какого народа стремится возродить. Ни внешность этого народа, ни каноны его красоты во дворце не почитаются, там в ходу иной канон, тот, который получается, если кровь благородных семейств на протяжении многих поколений пропускать, как благовонную смолу сквозь фильтр, через лона иноземных наложниц. Да чего там о дворце говорить, братья Крылатые ведь тоже через этот фильтр пропущены… Тем не менее один из них взял в жены настоящую турчанку. Да. Но ведь если бы он мог, то женился бы на девушке по имени Луноликая из гарема своего друга-шахзаде. Той, с которой они еще в отроческие годы пронзили друг другу сердце. Брату его удалось это сделать, а вот ему…

Все это время женщины, оказывается, продолжали смотреть в глаза друг другу (Кёсем понятия об этом не имела – она даже не помнила, как вернулась к этому «поединку зрачков»!). И Марты, наверно, что-то прочла во взгляде соперницы.

– Что, думаешь, забрала его совсем? – Она вновь положила руку на левую сторону груди своего мужа, накрыв его сердце ладонью, словно щитом. – А вот не выйдет. Тут и моя доля есть. Не отпущу!

– Ох и задам я кому-то сейчас… – Картал наконец понял, что нет смысла просто лежать, изображая из себя преграду, раз уж через него все равно сражаются взглядами и словами.

– Кто бы тебе самому задал, господин мой и повелитель, – как-то устало произнесла Марты и, будто вправду изнуренная усталостью, опустилась на ложе, точно в пропасть сорвалась.

– Он бьет тебя? – спросила Кёсем с удивившим ее саму сочувствием.

– Ты что?! – Усталость куда-то делась. Марты, решительно приподнявшись, вновь встретилась взглядом с Кёсем – как и прежде, через Картала, точно через барьер. – В нашем роду женщин и детей не бьют, – строго уточнила она. – Вообще.

Кёсем снова промолчала. Что тут скажешь, эта женщина вправе называть род Картала своим, а она, хасеки-султан и валиде-султан, таким правом похвастаться не может. Марты, уловив в этом молчании горчинку, вдруг потупилась, словно смущенная своей победой. А потом посмотрела на Кёсем уже почти без вызова:

– Что, лучше тут у нас, чем во дворце?

– Лучше, – без колебаний ответила Кёсем.

– Да и не только чем во дворце… – признала Марты. Теперь и в голосе ее вызова не слышалось. – Помню, как я была удивлена, придя сюда из отцовского дома…

– Да уж. – Картал, приподнявшись, внимательно посмотрел сперва на Марты, потом на Кёсем и, видимо, только сейчас понял, что они не бросятся через него, точно через стену, друг на друга врукопашную, ему не придется их растаскивать, схватив за загривки. Обе женщины одновременно ощутили, как расслабились его мышцы. – Мне до смерти не забыть историю с той шестнадцативесельной ладьей…

– О смерти не смей! – быстро прошептала Кёсем.

– Двенадцативесельной, – одновременно с ней поправила своего мужа Марты.

– Разве? – произнес Картал, посмотрев направо. Кёсем он в ответ ничего не сказал, лишь с осторожной нежностью сжал ее плечо, и она, валиде и хасеки, могущественная из женщин Вселенной, ощутила, что плавится под его рукой, тает душой и телом, словно восковая свеча. Уже как сквозь сон услышала ответ Марты – и удивилась, что в голосе той звучит чуть ли не детская обида:

– Ну еще бы. Малый кирлангич, ладья-ласточка, легкая, проворная. Два косых паруса, с носовым считая, по шесть уключин с каждого борта и место для четырех пушек. Самих пушек не было, зато…

– Ладно-ладно, не расхваливай, – усмехнулся Картал. – Я эту «ласточку» ведь так и не увидел.

Наверно, он сейчас сжал ее плечо точно так же, как ранее плечо Кёсем, потому что голос Марты обмирающе ослаб:

– Верно, не увидел. Но разве ты… ты жалеешь об этом, господин мой и повелитель?

– Не глупи, – спокойно и твердо произнес Картал.

Они говорили о чем-то понятном им двоим, но Кёсем не ощутила себя лишней, потому что вдруг осознала: в словах Марты кроется еще какая-то тайна. Сокрытая от самого Картала, но прорвавшаяся сейчас, невольно, незаметно… вернее, заметно только для женщины. Для нее. Ощутила ли это сама Марты? Кажется, да: судя по тому, как она на мгновение замерла испуганно и тут же, чтобы скрыть это, вновь резким движением приподнялась на локте, вызывающе взглянув на мужа.

– Да, ты не получил как оплату кирлангич, а получил вместо этого меня. В твоем доме я окропила постель девственной кровью, господин мой и повелитель, родила тебе сына и двух дочерей, я твоя жена перед Аллахом и перед людьми! А если…

– Я тоже родила ему сына, – поспешно заговорила Кёсем, чтобы не дать Карталу вставить слово. – Одно семя мы с тобой выносили, Чайка. Женой перед Аллахом и людьми никогда твоему мужу не звалась, но сама знаешь почему… И знаешь, в каком мире мы все живем, Морская Чайка, ведь ты взрослая птица, не птенец неоперившийся… каким была в те годы, когда мы с твоим будущим мужем пронзили друг другу сердца и ничего не могли с этим сделать!

Кольнуло сердце: сына упомянуть – запретный прием. Ведь знала же она, что Жаворонок для Чайки все равно что приемный сын, любимый племянник, равный среди равных, потому что в этом доме – в обоих этих домах! – к детям относятся действительно иначе, чем в султанском дворце.

Марты опять резко шевельнулась, но тут Картал одновременно схватил их за плечи, сурово удерживая («Эй, девочки, а ну-ка бросьте!..»), а получилось, что и обнимая. Из этих объятий, поистине железных, им бы действительно не вырваться, но женщины, с двух сторон прижатые к его груди, застонали вовсе не от боли. Извиваясь в кольце мужских рук, они теряли себя, исчезали, они горели в благостном огне, они текли, как вода, и плыли в этой же воде, тонули в ней, омываемые волнами неописуемого наслаждения. Мужской ум такого в полной мере постичь не может, поэтому Картал тут же разжал хватку в испуге, что действительно причинил им сильную боль, может быть, даже чуть ли не покалечил ненароком. И вот тут они прильнули к нему, обе: изнемогая, изнывая, ни о чем не думая и ничего не стыдясь. Он только прошептал изумленно: «Девочки…» – а потом уж ему тоже не до слов сделалось.

Две райские гурии, две пантеры, серебротелая и бронзовотелая. Смелы до бесстыдства, неутомимы их ласки, их руки, их уста. Нет, не сражаются они, как соперницы, а состязаются, то вместе штурмуя мужское тело, то раскрываясь, принимая его, отдаваясь ему, без остатка растворяясь в сладкой буре…

Потом они лежали обессилевшие, не понимая, что с ними было только что. Понемногу возвращались в свои тела и свое сознание. Над ними кружился потолок, под ними кружилось ложе – такое же, как в опочивальне наследника престола, и сделанное столь же добротно: иное сегодня не устояло бы, развалилось.

Когда все трое окончательно обрели себя, то разом задумались, не их ли стоны погрузили в обморочное молчание огромный дом, не из-за них ли затихли дети во дворе, которых, кажется, и вовсе ничем не угомонишь.

Но не было в этой мысли смущения.