Тихо шелестели камыши чуть поодаль, там, где ручей впадал в небольшую запруду. Квакали лягушки. Еще дальше, на опушке леса, надрывалась сойка, чем-то явно очень обиженная. Ручей журчал весело, и вода в нем наверняка была прохладной, но пробовать ее пальцами босой ноги Махпейкер не рискнула. Не та река, не та вода.
Солнце глядело вниз желтым своим глазом, похожим почему-то на кусок янтаря, и совершенно не слепило, несмотря на теплый погожий денек. Оно просто застыло в зените, и можно было глядеть на него, сколько заблагорассудится. Но Махпейкер предпочитала смотреть на Софийку.
Как-то ее теперь зовут?
Вообще, какая же несусветная глупость – гаремные имена! Ну почему Марию сравнивают с первой женой Пророка Мухаммада (мир ему!)? Какая из нее Хадидже? И почему она, Анастасия, стала Махпейкер? Вроде не такое круглое у нее лицо…
А еще раздражает, что имя это может смениться дважды, а то и трижды за жизнь. Ну вот стукнет кому-то в голову, что ты не на Луну лицом похожа, а, к примеру, глаза у тебя темные, как виноградины, – будешь ты Виноградоглазой. И ничего с этим не поделать.
Софийка на том берегу сочувственно улыбается. Ветер колышет подол ее легкой рубашки, обнажая босые, как у самой Махпейкер, ноги. Возле левой ноги Софийки деловито ползет по стебельку травинки божья коровка.
Обе девушки молчат – ну такое вот здесь место, с неподвижным солнцем и непреодолимой струйкой воды размером в пять-шесть ладоней. Слова не нужны, их заменяют взгляды, поворот головы, быстрая виноватая улыбка.
«Прости меня», – молчит Махпейкер.
«И ты меня прости».
«Я не хотела… вот так».
«Я знаю»…
Обе глядят друг на друга. Кажется, сказать больше нечего, но расставаться не хочется, это немыслимо просто – расстаться, разорвать мимолетную связь, которая тянет девушек друг к другу, манит сильней, чем огонь лампы – неосторожную бабочку… да вот только нельзя. Невидимая стена не пустит, не стоит и пытаться. А если пустит, то быть великой беде.
«Мне пора, – Софийка первой разрывает гнетущую неподвижность, смотрит печально, словно стараясь навсегда сохранить подругу в памяти. – Да и тебе тоже пора. Извини, что так вышло».
«Мы еще встретимся?» – жадно молчит Махпейкер. Но и ее поза, и каждый жест просят, умоляют: «Скажи, что это не последний раз! Пусть ты соврешь, только дай надежду!»
Но здесь нельзя лгать, и Софийка – да и сама Махпейкер – прекрасно об этом знают. Софийка быстро, мимолетно улыбается, и эта улыбка ножом режет Махпейкер по сердцу.
«Жаль мне, Настуня, так жаль…».
И Махпейкер сейчас сама не знает, кого ей-то жалеть сильнее – Софийку или себя, горемычную. Хочется плакать, но тогда придется оторвать взгляд от нежданной, но такой дорогой гостьи, забредшей в странный сон, похожий одновременно на явь и на сумасшествие.
«Ты подружек своих держись, Настуня. Хорошие они у тебя. И Башар эта тоже хорошая. Ты люби их, Настуня, тогда и они от тебя не отвернутся».
«Я буду, – Махпейкер сама не знает, как выразить свои чувства, но ее безмолвная клятва тверда, тверже стали и крепче державного султанского трона. – Пусть вся Порта восстанет против меня, пусть весь мир ополчится на меня, но я им не изменю».
«Вот и хорошо».
Софийка бледнеет и выцветает, словно туман над речкой, и вот уже сквозь ее полупрозрачное тело видать соседний лес, приветливо шелестящий листвой. Махпейкер кусает губы, чтобы не взвыть в голос. Кажется, свидание окончено.
– Махпейкер? Эй, просыпайся, Махпейкер!
«Да отстаньте же от меня!» – хочет закричать девушка, но янтарный круг солнца мигает и сменяется встревоженными глазами Башар. Позади новой подружки бледной тенью маячит Хадидже с ночной лампой.
– Да что с тобой, э? Ты прямо как струна натянутая и стонешь так тяжко… Дурной сон привиделся, что ли?
– Нет. – Голос Махпейкер спросонья хриплый, но слова звучат четко, падают в темноту спальни тяжелыми камнями. – Нет, Башар. Сон хороший. Ты прости меня, что побеспокоила, я не хотела.
Несколько мгновений Башар прищуренными глазами разглядывает подругу, затем едва заметно пожимает плечами: мол, не хочешь – не говори. Извинений подчеркнуто не принимает – дескать, какие между подругами извинения? Уходит на свое спальное место, плюхается туда шумно и отворачивается, натягивая одеяло.
Хадидже задерживается чуть дольше, качает головой, но Махпейкер улыбается ей спокойно и уверенно, берет за руку, унимая подозрения. Немного успокоенная, Хадидже тоже уходит.
А Махпейкер не спит до утра, вспоминая сон и беззвучно, одними губами, проговаривая то, что не успела там, под странным янтарным солнцем. По лицу ее текут слезы, но расплакаться в голос нельзя – подруги услышат.
Ни к чему оно. Им и без того расстройств много.
Валиде Сафие проводила взглядом спешащую куда-то троицу. В последнее время валиде пристрастилась к укромному балкончику, увитому виноградом и устеленному темно-синими подушками. Отсюда открывался прекрасный вид на небольшой, по меркам Топкапы, дворик с пальмами и фонтаном, где совсем еще юные девушки бегали друг за другом, играли в карты или мяч, а важные евнухи следили за ними, застыв безмолвными статуями.
Обычно дворик либо пустовал, либо использовался наставницами-калфа вместо одной из комнат для обучения: фонтан давал достаточно прохлады, а роскоши здесь, по гаремным стандартам, и вовсе не было: небольшая галерея укрывала от тени, но и только. Провинившиеся перед суровой калфа переходили учить свой нелегкий урок под палящие лучи солнца, а более послушным счастливицам дозволено было сидеть в тени. Евнухи скользили между девушками, разнося стаканы с ледяной водой и проверяя, чтобы никто из провинившихся не упал в обморок. Такое наказание – мелочь, во время учебы дозволяется многое, вплоть до самых настоящих пыток, если уж на то пошло. Но редко: ценные рабыни должны оставаться здоровыми и радующими глаз.
Кроме тех случаев, когда они вообще теряют право оставаться живыми. Такое тоже случается. Тоже редко, но…
…Но не будем об этом. Сегодня по случаю дня рождения Халиме-султан занятия были отменены. Гарем готовился к празднествам, которые планировалось начать с закатом солнца. Даже старая Рухшах, казалось, помолодела и носилась где-то, словно на крыльях, готовя место для валиде и в сотый раз объясняя, какие блюда следует подавать матери султана.
Сафие все устраивало. Если что-нибудь случится, Рухшах знает, где ее найти.
Конечно, в покоях валиде сейчас прохладней, чем здесь, на тесном балкончике, расположенном на солнечной стороне. Хоть он и продувается вечным гаремным сквозняком, но все-таки знойный воздух Истанбула слишком тяжел, слишком горяч… Другое дело – покои валиде, где толстые стены не пропускают зной, царящий снаружи, где высокие потолки заканчиваются куполами, на которых рвутся вверх выложенные разноцветными изразцовыми плитками фантастические деревья, дающие ощущение простора и света. Все в покоях валиде служит усладе глаз и предназначено оберегать от жары и холода, от нескромных взоров и злоязыких сплетен.
Валиде Сафие особо нравились картины. Пускай ислам не дозволяет изображений людей и животных, но растения рисовать дозволяется, и огромный триптих, расположенный на одной из стен в покоях валиде, воистину самим своим существованием прославлял и Аллаха, и деяния его. На нем была изображена река, прихотливо извивающаяся меж поросшими деревьями берегами. На заднем плане неизвестный художник изобразил горы, снежные шапки которых напоминали высокие ослепительно-белые тюрбаны многомудрых улемов. Все это никак не походило ни на родные Сафие каналы Венеции, ни на одетые в камень берега протекающей по Истанбулу реки Алибейкёй. Природа казалась совершенно не тронутой человеческим вниманием, свободной и бесконечно прекрасной.
Да, в покоях Сафие было нынче хорошо. Но они выходили окнами на места, облюбованные для прогулок султанскими женами и икбал – «счастливицами», – женщинами, коих султан хоть раз в жизни одарил своим благосклонным вниманием. И в этом имелся свой резон. Валиде всегда обязана знать, чем дышит гарем, какие интриги плетут женщины, волей судеб вознесенные на вершину этого замкнутого мирка. Не случайно, ох, не случайно покои валиде располагались так, что даже к женам своим султан мог пройти только под бдительным оком матери. Так повелось еще со времен роксоланки Хюррем, и менять не раз доказавший свою пользу обычай валиде Сафие не собиралась.