Плясунья Шветстри, маленькая храбрая птичка Кюджюкбиркус и султанская возлюбленная Хадидже, соединившись в одной женщине, улыбнулись одинаковой улыбкой и неспешно принялись собираться в дорогу.

Время улыбалось им в ответ.

К лодке Хадидже подошла, держа в руках небольшой букет из гиацинтов. Тургай покосился на нее – и промолчал. Кёсем тоже ничего не спросила.

В конце концов, Турхан-султан всегда больше всего любила розы. Теперь именно они, скорее всего, будут расти в саду гарема вместо гиацинтов, столь любимых Хадидже. И память о самом благоразумном из евнухов, сошедшем с ума от неразделенной любви, навсегда сотрется и из памяти людской, и с клумб роскошного сада.

Наверное, это даже к лучшему. Некоторые вещи стоит помнить и передавать эту память из поколения в поколение, а некоторым стоит оставаться забытыми. И подобного рода безумие – как раз из вторых.

Если б еще глупое сердце не ныло так сильно, как только всплывали в памяти больные глаза молодого евнуха… Ныло даже больше, чем когда Хадидже получила известие о гибели Айше, – этому она не удивилась, к этому как раз была готова. Айше и Турхан слишком похожи, а двум кобрам не ужиться возле одного кувшина с молоком. Рано или поздно одна сожрет другую. То, что случилось с Айше, – закономерность, которую можно и нужно было предвидеть; случившееся с Гиацинтом – отчаянный вызов, который человек подчас бросает судьбе и небесам. Даже когда человек проигрывает, его попытка запечатлевается в памяти узнавших о ней.

Когда лодка отчалила, Хадидже устроилась на корме, подождала несколько минут и тихо бросила в воду цветок гиацинта. Потом еще один, и еще, и еще, пока руки не остались пустыми, а сердце не заполонила легкая, летящая печаль.

Прощай, Гиацинт. Вспоминать тебя более не станет никто, но ты в этом уже и не нуждаешься. Ты далеко отсюда, и неважно, в аду ты или в раю, важно другое – твой дух свободен.

Глаза Хадидже были сухими. Она не оплакивала никого и ни по кому не грустила. Она просто прощалась с тем миром, который оставляла позади. В нем было хорошее и было дурное, была радость и были страдания, но все это теперь далеко-далеко в прошлом, а в настоящем морская вода бьется о борта лодки и тихо хлопает парус, разворачиваясь навстречу ветру.

Прощай, Гиацинт. Прощайте все.

И здравствуй, новый, неизведанный мир!

* * *

Луна, освещавшая Босфор, уже начала спадать с лица, как и сама Кёсем. И все же лунного сияния хватало, чтоб по воде бежала призрачная дорожка, а в размытом сиянии угадывались очертания по-мужски крепких плеч Тургая, правившего лодкой.

Кёсем не спрашивала верную свою спутницу Хадидже, зачем та бросает цветы в воду. Не спрашивала, с кем прощается и кого хоронит. Просто смотрела, как волны играют соцветиями гиацинтов и как цветы исчезают за кормой юркого тез-каика.

У Хадидже теперь могут быть свои тайны. Она свободна.

Как свободна и сама Кёсем. Свободна от государственных дел, беспощадно взваленных ей на плечи судьбой; свободна выбирать себе мужчину и дом; свободна смеяться по велению сердца и плакать, когда ей самой вздумается… Свободна говорить и молчать, дышать полной грудью и затаить дыхание, свободна любить и быть любимой.

Все долги отданы. Все позади.

Наконец-то!

– Тургай, – окликнула Кёсем сына, не знавшего, что он – ее сын. Когда юноша повернулся к ней, она немного смущенно спросила: – Тот амулет… ты еще носишь его?

– Топазовый амулет, госпожа? – Короткая смущенная заминка перед словом «госпожа» заставила сердце Кёсем подпрыгнуть, а затем замереть на несколько сладких мгновений. Неужели Башар все-таки рассказала сыну о тайне его рождения? – Да, госпожа, он всегда со мной. Никогда с ним не расстаюсь.

Тургай сунул руку за ворот рубахи и выпростал оттуда топазовый медальон. Кёсем улыбнулась и кивнула:

– Это хорошо. Очень хорошо.

Лунная дорожка казалась ковром, вытканным на морской глади из чистейшего серебра. И по ней Кёсем уйдет в рай. В свой собственный рай, где рядом будет любимый человек и женщина, которую можно будет назвать сестрой, где будут подруга и сын, где не нужно будет лгать и скрывать своих чувств. А Блистательная Порта… что ж, ее лучшие дни, похоже, позади, но в этом нет вины Кёсем. Аллах свидетель, она старалась. Пусть те, кто придет после нее, постараются лучше.

Тургай, коротко поклонившись, вернулся к управлению лодкой. Хадидже сидела, погрузившись в какие-то свои размышления, и даже прикрыла глаза. Кёсем не верила, что верная ее спутница спит, – скорее, думает о чем-то таком, что поглощает все ее существо. А может, просто таким образом незамысловато радуется свободе?

Украдкой оглядевшись по сторонам, Кёсем вытащила из-за пазухи неприметную тряпицу. Никто не знал, что в ней спрятано; никто, кроме самой Кёсем.

Проклятый кинжал, погубивший столько душ, заставивший султанов позабыть лучшие качества души своей и проявлять лишь самые худшие.

Опустив руку за борт лодки, Кёсем разжала пальцы. Показалось – или и впрямь раздался короткий вскрик, немного похожий на плач ребенка?

Кинжал пошел ко дну сразу, как и положено стальному клинку, ножны которого выточены из кости, а рукоять украшает янтарь. Ничему из этого не всплыть.

Вот и пусть себе ржавеет потихоньку на дне морском! Пускай Кара-Дениз хранит зловещую вещь, как хранил сотни вещей до кинжала и как будет хранить еще сотни вещей после.

И словно свежий ветер пронесся над Босфором. Развернулся парус, коротко хлопнув полотнищем, и Тургай, оставив весло, бросился его направлять в нужную сторону. Где-то заполошно закричала поздняя птица. Лунная дорожка пошла рябью, а затем вновь выровнялась, ибо что бесстыднице-луне до людских дел и людских проклятий?

Тез-каик уходил из Истанбула – прочь, прочь, как можно дальше, унося на борту своем счастливую старую женщину, которая сейчас казалась совсем молодой, и Кара-Дениз, Черное море, нашептывало ей о каких-то своих вечных тайнах.

Кёсем, не оборачиваясь, смотрела вперед – туда, где зарождался рассвет.