— Не могу в это поверить, — отвечала Мисси с видом преданного пса.

— Охотно верю, что не можешь. Но, тем не менее, это все правда. За время, что прошло с тех пор, я вынуждена была признать, что вела себя как жадная эгоистичная стерва, которую следовало придушить еще в колыбели.

— Ах, Юна, не надо!

— Дорогая, не переживай за меня, я не стою этого, — отвечала Юна с твердостью. — От правды никуда не денешься. И вот я здесь, куда меня прибило волнами в последний раз. На берегу этой тихой заводи под названием Байрон — замаливаю грехи.

— А твой муж?

— С ним все в порядке. Наконец-то у него появилась возможность заниматься тем, чем ему всегда хотелось.

Мисси не терпелось задать, по меньшей мере, еще сотню вопросов: об очевидном резком повороте в отношениях Юны и Уоллеса, о возможности того, что они с Уоллесом когда-нибудь вновь сойдутся, о Джоне Смите, этом загадочном Джоне Смите; но короткая пауза, возникшая, когда Юна кончила говорить, резко возвратила Мисси к реальности. Торопливо попрощавшись, она ускользнула прежде, чем Юна вновь попыталась задержать ее.

Почти всю дорогу домой, пять миль, она бежала бегом, не обращая внимания на колотье в боку. Видимо, на ногах у нее выросли крылья, потому что, когда она, затаив дыхание, вошла, наконец, в кухню, то обнаружила, что мать и тетка вполне готовы проглотить историю о Джоне Смите и его длинном списке покупок как достаточное оправдание медлительности Мисси. Корову уже подоила Друсилла (Октавии, с ее больными руками такая задача была не по силам); бобы в горшочке тихо побулькивали на краю плиты, а три ломтика телятины с шипением тушились в латке. Три леди из Миссалонги сели ужинать вовремя. А после ужина — последние на сегодня домашние дела: штопка стираных-перестиранных и изрядно поношенных чулок, нижнего и постельного белья.

Голова Мисси была наполовину занята грустной историей, которую поведала Юна, и наполовину Джоном Смитом, поэтому она вполуха и почти засыпая, слушала разговоры Друсиллы и Октавии, привычно препарировавших те скудные новости, которые «се же долетали и до них. Обсудив сначала интригующую историю о незнакомце в магазине Максвелла Хэрлингфорда (Мисси ничего не рассказала своим домашним из того, что узнала от Юны), они перешли к самому интересному событию, маячившему на социальном небосклоне Байрона — свадьбе Алисии.

— Снова придется надеть мой коричневый шелк, Друсилла, — Октавия смахнула слезу, испытывая неподдельное горе.

— И мне — мое коричневое платье в рубчик, и Мисси — ее коричневое льняное платье. Боже милостивый, как я устала от этого вечно коричневого, всюду коричневого! — заголосила Друсилла.

— Но, сестра, в наших стеснительных условиях использовать коричневый цвет — самое благоразумное, — попыталась утешить ее Октавия без особого, впрочем, успеха.

— Хоть один раз, — сурово промолвила Друсилла, втыкая иголку в клубок ниток и складывая скрупулезно починенную наволочку со страстью, какой та не ведала за всю свою долгую жизнь, — мне хочется побыть безрассудной, а вовсе не благоразумной! Завтра суббота, и мне придется выслушивать Аурелию, как она, бедняжка, мечется между рубиновым атласом и темно-синим бархатом для своего наряда, и ведь она раз двадцать спросит моего совета! Мне хочется… да я просто разорвала бы ее на куски!

У Мисси была собственная комната, обшитая деревянными панелями, такая же коричневая, как и все остальное в доме. Пол был застелен коричневым в крапинку линолеумом, на кровати — вышитое коричневое покрывало, а на окне — коричневые голландские шторы; еще в комнате стояло старое неказистое бюро и еще более старый и неказистый гардероб. Ни зеркала, ни стула, ни коврика. Однако на стенах висели-таки три картинки. Первая представляла собой выцветший и покрытый бурыми пятнами дагерротип престарелого сэра Уильяма Первого (снимок был времен Гражданской войны в США); на другой картинке было вышито изречение «Ленивым рукам находит работу дьявол» — один из первых опытов Мисси по вышиванию, и довольно удачный; и, наконец, был еще портрет королевы Александры, застывшей и неулыбающейся, но все же весьма красивой женщины для неискушенного глаза Мисси.

Летом в ее жилье становилось жарко, как в топке, потому что комната выходила на юго-запад, зимой же здесь было холодно как в погребе, и ничто не мешало ветрам продувать ее насквозь. В том, что Мисси занимала именно эту часть Миссалонги, не было никакого злого умысла, просто она была самой младшей из всех, потому ее соломинка и оказалась самой короткой. Вообще-то, в доме не было ни одной по-настоящему удобной комнаты.

Посиневшая от холода, она сбросила свое коричневое платье, фланелевую нижнюю юбку, потом последовали шерстяные чулки и спенсер, затем шерстяные рейтузы; все предметы своего туалета она аккуратно складывала, прежде чем положить нижнее белье в ящик, а платье повесить на крючок в гардероб. Только выходное льняное коричневое платье висело, как полагается — плечики в Миссалонги считались роскошью. Но самым дефицитным удобством была здесь вода — резервуар вмещал всего 500 галлонов ; купались леди ежедневно, но в одной и той же воде, а нижнее белье полагалось менять раз в два дня.

Ночная рубашка Мисси из серой колючей фланели доходила ей до самой шеи и волочилась по полу, рукава были слишком длинные, так как раньше рубашка принадлежала Друсилле. Но зато постель была теплой. Когда Мисси исполнилось тридцать, ее мать объявила, что поскольку Мисси уже больше не молоденькая девочка, то посему может в холодную погоду согревать постель с помощью горячего кирпича. И хотя само по себе это было неплохо, однако с того дня Мисси оставила всякую надежду на то, что ей когда-либо удастся вырваться из заточения в Миссалонги и жить своей собственной жизнью.

Сон приходил быстро, потому что она вела физически активную, хотя и эмоционально бедную жизнь. Однако же те несколько минут между моментом, когда она забиралась в благословенное тепло постели, и отключением сознания были для Мисси единственным временем полной свободы, поэтому она всегда боролась со сном так долго, как только могла.

«Интересно, — могла думать она, — как же я выгляжу на самом деле?» В доме было лишь одно зеркало, в ванной комнате, но просто так стоять и глазеть на собственное отражение возбранялось. Поэтому впечатление Мисси о собственной наружности искажалось выражением вины оттого, что, возможно, она слишком долго глядится в зеркало. Она знала, конечно, что была довольно высокой, знала она и о своей излишней худобе, знала, что обладает прямыми черными волосами, что глаза у нее черно-карие, а нос немножко скошен набок — результат падения в детском возрасте. Знала, что левый уголок рта чуть ниже правого, но вот о том, что у нее очень хорошая улыбка, она не имела представления, потому что улыбалась редко, а также не ведала о том, что ее обычное серьезно-чопорное выражение лица — по-клоунски трагикомично. Жизнь научила ее считать себя очень домашним человеком, но в то же время что-то внутри нее сопротивлялось этой мысли, и ничто, никакие логические аргументы не могли заставить ее поверить в это окончательно. Потому-то каждую ночь она вновь и вновь спрашивала себя, как же она все-таки выглядит.

Или она начинала думать о том, как хорошо было бы завести котенка. Когда ей исполнилось семнадцать лет, дядя Персиваль, владелец кондитерско-табачной лавки, самый лучший из всех Хэрлингфордов, преподнес ей на день рождения щекастого черного котенка. Но мать ее немедленно отобрала котенка и нашла человека, согласившегося утопить его, убедительно объяснив Мисси, что они не могут себе позволить кормить еще один лишний рот, даже такой маленький; все это было проделано не без понимания чувств дочери и не без сожаления, но тем не менее это нужно было сделать. Мисси не протестовала. И не плакала, даже ночью в кровати. Наверное, этот котенок все же не был настолько реальным, чтобы заставить ее отчаянно горевать. Но ее руки, даже по прошествии стольких долгих и пустых лет, ее руки все-таки помнили прикосновение к пушистой шерстке маленького создания и его урчание, выражавшее удовольствие от того, что его держат на руках. Только ее руки сохранили эту память. Все остальное в ней уже притупилось.

Порой в мечтах ей позволялось гулять среди зарослей буша в долине, что лежала напротив Миссалонги, и всегда бывало так, что эти грезы наяву плавно переходили в сновидения, которые она никогда не запоминала. В сновидениях этих одежда не стесняла ее и никогда не промокала, если ей доводилось переходить какой-нибудь поток, не пачкалась, если она вдруг задевала за поросший мхом валун; и никогда ее платье не было этого чудовищного коричневого цвета. Над головой летали колибри, наполняя воздух нежным звоном, причудливо раскрашенные бабочки порхали среди крон гигантских древовидных папоротников, делавших небо похожим на атласную ткань, на которую набросили кружево. Последнее время она начала задумываться о смерти, которая все более представлялась ей желанным исходом. Смерть присутствовала повсюду и забирала молодых так же часто, как и стариков. Чахотка, припадки, круп, дифтерия, опухоли, пневмония, заражение крови, апоплексия, сердечные приступы, параличи. Почему она должна считать, что находится в большей безопасности, чем другие? Смерть вовсе не была такой уж нежеланной; так чувствуют все, кто не живет, а скорее существует.