Усталость вернулась, и ноги были тяжёлые, как свинец. Теперь он проклинал безбрежную равнину. Если прежний холмистый ландшафт хотя бы чередовал надежду и разочарование, теперь было ясно без иллюзий – до цели ещё далеко. Не желая больше видеть бесконечную даль, он положил локти на руль и, уронив голову, видел только свои ступни на педалях, а чтобы не сбиться с пути, краем глаза фиксировал обочину.

Вот почему он не заметил, что далеко впереди косые солнечные лучи, прорезав облака, упали на зелёные поля пшеницы и что на горизонте между платанами возникла точка, которая становилась всё больше и больше, пока не превратилась в блузку в красный горошек. Леон также не заметил, что молодая женщина ехала теперь, не держась за руль, и когда он, наконец, услышал знакомый скрип, она была уже совсем близко, сверкнула зубами с милой щербинкой, помахала и проехала мимо.

– Бонжур! – крикнул Леон, сердясь на себя, что опять спохватился слишком поздно. Ещё только не хватало, чтобы она обогнала его второй раз, поскольку снова была теперь у него за спиной; этого унижения он должен был избежать. Он наклонился к рулю, пытаясь ускориться, и через несколько сотен метров оглянулся назад, желая увидеть, не появилась ли она опять на горизонте; вскоре, правда, выпрямился и заставил себя ехать медленнее. В конце концов было маловероятно, что эта неугомонная личность в третий раз за несколько минут пронесётся по той же дороге. И даже если пронесётся, он эту гонку – которая для неё и гонкой-то не была – всё равно проиграет. Он остановился, положил свой велосипед на гравий, перепрыгнул через кювет и растянулся на траве. Теперь она может проезжать спокойно. Он будет лежать в траве и жевать соломинку как человек, желающий передохнуть, и только крикнет ей, приложив указательный палец к краю фуражки, громко и чётко: «Бонжур!»

Леон съел последний из трёх бутербродов с сыром, которые завернула ему тётя Софи. Он снял ботинки и растёр горящие ступни, время от времени косясь на пустынную дорогу. Порыв ветра принес небольшой дождь, который, правда, вскоре прекратился. Мимо проехал тёмно-синий грузовик, на котором золотыми буквами было написано «Надежда», чуть позже по полю пробежала чёрно-белая собака. И вдруг ему стало ясно, как глупо он выглядит с его травинкой и показной расслабленностью; конечно, девушка, если бы она снова проехала, с первого взгляда раскусила бы его спектакль. Он выплюнул травинку, снова натянул ботинки, перепрыгнул через канаву и сел на велосипед.

ГЛАВА 3

Железнодорожная станция Сен-Люк-на-Марне находилась в полукилометре от города между пшеничными полями и картофельными посадками на подъездном пути Северной железной дороги. Здание станции было выложено из красного кирпича, пакгауз – из обветшалых еловых брёвен. Леон получил чёрную форму с сержантскими лычками на рукавах, которая на удивление сидела на нём как влитая. Он был единственным подчинённым своего единственного руководителя, начальника станции Антуана Бартельми. Это был худощавый, добродушный мужичок с трубкой и обвислыми усами, который выполнял свою работу добросовестно и немногословно. Изо дня в день он часами сидел за рабочим столом, чертя в блокноте геометрический узор, в терпеливом ожидании момента, когда ему можно будет вернуться в свою служебную квартиру на верхнем этаже над кассовым залом. Там уже не один десяток лет его круглые сутки ждала жена Жозианна, румяная, смешливая, отменная повариха с округлыми бёдрами.

Работы на станции Сен-Люк-на-Марне было не так много. Утром и после обеда в обе стороны по расписанию проходили три электрички; скоростные поезда на большой скорости проносились мимо, поднимая за собой такой ураган, что у иного человека на перроне прехватывало дыхание. Ночью, в два часа двадцать семь минут, мимо проходил ночной поезд Кале – Париж, с тёмными спальными вагонами, в которых нет-нет да мелькало освещённое окно, потому что какой-то богатый пассажир не мог заснуть в своей мягкой постели.

К собственному удивлению, Леон Лё Галль с первого дня более-менее справлялся со своей работой телеграфиста. Его служба начиналась в восемь утра, а заканчивалась в восемь вечера, с часовым перерывом на обед. Воскресенье было выходным днём. В его обязанности входило стоять на перроне к приходу поезда и сигнализировать машинисту красным флажком. По утрам он должен был обменивать вчерашние пустые мешки на мешок с почтой и мешок с парижскими газетами. Если крестьянин отправлял ящик порея или раннего лука в качестве тарного груза, он должен был взвесить товар и оформить транспортную накладную. А когда телеграфный аппарат начинал работать, он должен был оборвать бумажную ленту и перенести новость на телеграфный бланк. Сообщения приходили всегда служебные, телеграфный аппарат служил исключительно железной дороге.

Конечно, Леон дерзко врал, заверяя, что знает азбуку Морзе, и сдал практический экзамен на письменном столе только потому, что мэр понимал в этом предмете ещё меньше, чем он сам. К счастью, станция Сен-Люк-на-Марне была удалённым местом, куда приходило не больше четырёх-пяти телеграмм в день; поэтому у Леона было сколько угодно времени, чтобы расшифровать их с помощью «Юного изобретателя», который он предусмотрительно взял с собой.

Сложнее было отправить новость самому, что случалось примерно раз в два дня. Тогда он с бумагой и карандашом запирался в туалете и, прежде чем идти к аппарату, переводил латинские буквы в точки и тире. Всё шло хорошо, пока телеграмма насчитывала всего несколько слов. Однако в третий понедельник месяца шеф сунул ему в руки месячный отчёт и поручил передать, дословно и в полном объёме, в центральное управление в Реймс.

– Почтой? – спросил Леон, перелистывая отчёт, который состоял из четырёх страниц, исписанных мелким почерком.

– Телеграфом, – ответил шеф. – По предписанию.

– Почему так?

– Не знаю. Такая инструкция. Всегда так было.

Леон кивнул и стал думать, как быть. Когда шеф, как обычно, ровно в половине десятого поднялся на кофе к своей Жозианне, он схватил телефон, попросил соединить его с центральным управлением, и начал диктовать отчёт, как будто это была обычная практика на протяжении многих десятилетий. А когда телефонистка пожаловалась на непривычную сверхурочную работу, он объяснил, что вчерашней ночью от удара молнии телеграф пришёл в негодность.

Комната Леона находилась далеко от квартиры начальника станции, на верхнем этаже пакгауза. Там у него была своя кровать, стол и стул, а также умывальник с зеркалом и окно с видом на пути. Здесь его никто не тревожил, и он мог делать всё, что душе угодно. Делал он, правда, не много: чаще всего просто лежал на кровати, закинув руки за голову, и разглядывал текстуру древесины на балках.

На обед и на ужин жена начальника станции, которую ему позволено было называть просто мадам Жозианна, приносила ему еду; при этом она окружала его материнской заботой, ласково называла ангелом, ласточкой, золотцем, справлялась, не болит ли живот, хорошо ли он спал, не скучает ли по дому, предлагала подстричь ему волосы, связать шерстяные носки, исповедать и постирать бельё.

В остальном ему никто не докучал, и он наслаждался этим. Когда мимо проезжал поезд, он подходил к окну, считал пассажирские и товарные вагоны, вагоны для скота и пытался угадать, что они перевозят. Один раз он взял к себе домой газету, оставленную пассажиром на скамейке, но уже через несколько минут устал от сообщений о формировании правительства Клемансо, распределении масляного пайка, переброске войск к Шеман-де-Дам и передаче золота банку Франции; а к национальной военной экономике, оставшейся далеко на пляже Шербурга, у него пропал всякий интерес. Постепенно он признал, что на этом свете его интересовало только одно – девушка в блузке в красный горошек.

Хотя со дня своего приезда он больше её не видел, но постоянно, хотел он того или нет, думал о ней. Какое у неё могло быть имя: Жанна? Мари-Анна? Доминик? Вирджиния? Франсуаза? Софи? Он тихо произносил каждое из этих имён, пробуя их на слух, и выводил их пальцем на обоях в цветочек у своей кровати.

Леону было хорошо в его новом доме, и по прошлой жизни он совсем не скучал. Отчего ему было тосковать по родине? Если бы он захотел, мог бы в любой момент сесть на свой велосипед и вернуться в Шербург. Родители до конца своих дней будут ждать его с распростёртыми объятьями в их неизменном домике на улице Де Фоссе, пляж Шербурга в день его возвращения на родину будет таким же, каким он его оставил, он выйдет в море на парусном ялике с Жоэлем и Патрисом, как будто и не прошло столько времени, и уже через три дня все в Шербурге забудут, что он вообще когда-то уезжал. Поэтому для поспешного возвращения не было никаких причин, пусть даже он иногда и чувствовал себя одиноко. А пока он мог так же прекрасно оставаться в Сен-Люке, пробуя свою новую, самостоятельную жизнь.