Богдана споро накрывает стол, усаживается между мной и Ксанкой, и мы просто завтракаем. В полной тишине, которая совершенно никого не напрягает. А я поглядываю на своих девчонок и наслаждаюсь тихим семейным счастьем, о котором даже не смел мечтать. Я не пытаю Богдану, не задаю вопросов и не показываю, что я что-то слышал. Хотя уверен, Ксанка все поняла. Но я не тороплю дочь. Знаю: она все расскажет сама или не расскажет. Это ее право, даже если при мысли, что она не доверяет мне после того, как пришла сама и попросила о помощи, мне очень больно. И я приму его, потому что она уже взрослая. И жизнь тоже ее не пощадила. Жизнь и человеческая глупость.

Но Богдана принимает решение гораздо раньше, чем я разделываюсь с омлетом.

— Дима убил маму, — говорит, чуть запинаясь.

Ксанка роняет стакан с соком, со звоном тот разлетается на осколки. Но она даже не замечает этого. Смотрит на Богдану так ошарашено, что я всерьез трушу за ее состояние: бледнеет за секунду, вцепившись в край стола.

Перевожу взгляд на дочь. Она смотрит в тарелку, так же крепко сжав в пальчиках приборы, как Ксанка стол. Откладываю свои, сглатываю. Богдана поднимает голову и в ее взгляде — только боль. Черная, вязкая, растирающая в порошок яркую реальность. А у меня в венах вскипает чистая ярость, потому что теперь я знаю, почему Воронцов так яро не хотел показывать свою дочь специалистам.

— Ты все видела, — говорю и не узнаю собственный голос. Ксанка тихо всхлипывает и тут же зажимает кулаком рот, прикусывает пальцы. Все это улавливаю краем глаза, боясь выпускать ее из вида.

Богдана кивает, как в замедленной съемке кладет приборы на стол, сжимает кулачки. И в этот самый миг Ксанка срывается с места, стягивает дочь со стула, прижимает к себе крепко-крепко. Из ее блекло-зеленых глаз текут слезы. Крупные такие, будто ненастоящие. Но я точно знаю: сейчас они как никогда искренние и самые бесценные.

Поднимаю их обеих с пола, веду в комнату, усаживаю рядом с собой на диване так, чтобы обнимать их обеих. Чтобы они обе знали: они в безопасности.

— Как давно ты все вспомнила? — спрашиваю, когда Богдана немного расслабляется, а Ксанка прекращает тихо плакать.

— Я не забывала. Я...я...притворялась.

Мне не нужно спрашивать, зачем. Она просто потерялась. Мама умерла, отец — убийца. Кому верить? Кто бы поверил ей? И она спряталась. Состряпала себе липовый диагноз. Лишь бы выжить. Сколько ей тогда было? Семь? Рехнуться можно. И желание убить Воронцова уже не кажется неправильным и неосуществимым. Демоны во мне предвкушающе облизнулись.

— У тебя хорошо получилось, — улыбаюсь я. У нее ведь действительно получилось. Пять лет изображать аутистку — это круче любого артистического мастерства. Высший пилотаж.

— Виктория работала с особенными детками, — поясняет Ксанка, гладя Богдану по волосам. — Наверное, часто брала с собой Богдану.

Дочка кивает.

— Это я нашла тот дом, — продолжает моя Звездочка свой рассказ. —  Я ждала тебя, папа. И ты пришел. Прости, папа, что не сказала раньше.

Да, пришел. С опозданием на пять лет. Пять чертовых лет моя дочь жила в аду, где единственным спасением стал ее страх. Страх быть разоблаченной. Страх не найти меня. Страх умереть.

— Все будет хорошо, Звездочка. Мы всегда будем рядом.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Я не замечаю, как она притихает, убаюканная поглаживаниями Ксанки. Отношу ее в спальню, укладываю и иду в душ. Нужно привести себя в порядок и подумать над тем, что делать дальше.


Но едва я выхожу из душевой кабинки, натыкаюсь на Ксанку. Она стоит у дверей, скрестив на груди руки. Глаза красные после слез.

— Тебе тоже нужно поспать.

Что-то подсказывает мне, что она ночью так и не уснула.

— Обязательно, — соглашается Ксанка. — Но сначала вот.

Протягивает мне лист бумаги.

— Эту записку нашел Корзин после того, как меня арестовали.

— Любопытно.

Пробегаю взглядом написанные красивым почерком строки. Очень похожим на Ксанкин, но точно не ее. Кто-то очень хотел убедить всех, что Ксанка ушла к любовнику. Мужа ее убедить. И судя по всему, ему это удалось, раз он так легко подписал документы. А еще этот кто-то был явно уверен, что Ксанка получит реальный срок и никогда не узнает об этой записке. Неизвестный не учел только одного: меня.

— Я это не писала.

— Я знаю.

Она вскидывает на меня удивленный взгляд.

— Странно, что твой...Корзин не заметил этого.

Очень странно, как и то, что тот, кто писал эту фигню, отмахнулся от особенности Ксанки писать букву «д» петлей вверх. И хоть она в записке встречается всего в одном слове, но написана классически, петлей вниз.

— А ты...

Кажется, я ее удивил.

— А я знаю, что ты совершенно не так пишешь букву «дэ».

— Надо же, — а сейчас она растеряна. — Не думала...

— Что я это знаю?

Кивает.

— Ты писала мне письма в армию, забыла?

Теперь она точно ошарашена. Я никогда не говорил, что читал их. Все до одного. И что эти письма порой даже выжить помогали, когда становилось совсем тошно. А еще они все лежат в сейфе в моем доме в Инсбруке рядом с обручальными кольцами, которые я купил еще в той, прежней жизни, где был фонтан, незабудки и счастье в любимых зеленых глазах.

— Ты их читал...

— Конечно. Кто это написал? — спрашиваю без перехода.

— Олег Леонов, мой компаньон.

Леонов...Задумываюсь, постукивая пальцами по бедру. Знакомая фамилия. Черт, где-то я ее уже слышал. Леонов…Леонов…

 Леонова Ольга Михайловна, тридцать пять лет, мать-одиночка, сыну два года, зовут Ярослав. Отцом в свидетельстве о рождении записан Корзин Сергей.

— Твою мать, — ругаюсь сквозь зубы и тут же ощущаю на себе горячий взгляд.

Вытряхиваю себя из мыслей и смотрю на притихшую у дверей Ксанку. А она неотрывно пялится на меня. Только сейчас соображаю, что стою совершенно голый и все еще мокрый. Крупная капля стекает по виску, вдоль артерии на шее, по груди и вниз...туда, где наливается кровью член. Потому что Ксанка неотрывно следит за стекающей каплей и я горю под ее потемневшим от желания взглядом.

— Защелка, — говорю неожиданно хрипло. Проклятье, я хочу ее до одури. Взять, присвоить, заклеймить. Показать ей, наконец, кому она принадлежит. Подхватить ее под попу, ощутить ее упругость, сжать эти соблазнительные полушария до  тихого стона и позволить Ксанке длинным ногам обвить себя. И уронить на свой вздыбленный член, сжирая ее крик губами, глотая ее стоны, потому что за стенкой спит наша дочь. А потом насаживать ее на себя по самые яйца, которые болезненно сжимаются, когда Ксанка поворачивает защёлку, отсекая нас от внешнего мира.

— Рус, — шепчет, стягивая с себя блузку и распластавшись по двери. — Пожалуйста...коснись себя…

Ее слова точный разряд в член.

— Я хочу… — сглатывает, — хочу...видеть.

— Что ты хочешь видеть, малышка? — спрашиваю, а желание сжать член почти нестерпимое.

Она зажмуривается на мгновение и сейчас так похожа на ту девчонку, что боялась собственных желаний. На ту, что краснела от слова секс и член.

— Трахни себя для меня, — просит, распахнув свои невозможно зелёные глаза.

Это гораздо больше того, на что я рассчитывал. Что ж, моя девочка больше не боится своих желаний, но по-прежнему так мило стесняется. Улыбаюсь, видя, как срывается ее дыхание. Грудь тяжело вздымается и опускается. Запрятанная в кружево лифчика, под которым соблазнительно топорщатся нежно-розовые соски. Черт, а ведь она почти одета и возбуждена до предела: дрожит, сводит ноги, но не делает ничего. Улыбаюсь. Ладно, родная, в эти игры можно играть вдвоем.

— Я тоже хочу видеть, как ты ласкаешь себя. Давай, Сашенька, покажи мне себя.

— Я не могу, — почти плачет.

— Я помогу, — в один шаг оказываюсь рядом.

Расстегиваю ее джинсы, опускаюсь на одно колено, касаясь губами ее живота. Она вздрагивает и втягивает живот. Опускаю штанины до колен, а языком ныряю в ямку пупка. Самым кончиком ощущая, как по нежной коже рассыпаются мурашки. Ладонями удерживая ее за бедра. Потому что её колотит так сильно, что я всерьез трушу, что она не выдержит этой игры. Но…

— Сними уже их к черту, — рычит моя девочка, подаваясь чуть вперёд. Тихо смеюсь, но теряюсь, когда взгляд натыкается на темные линии узора, стекающего от бедра до самой щиколотки. Узора, дублирующего черную вязь на моем теле. Касаюсь подушечками пальцев и вздрагиваю, потому что это нихрена не татуировка. Это то, что делал с собой я, рисуя по телу шрамами.