— И поделом! — захохотал Алексей Васильевич. — «Я глупостей не чтец, а пуще образцовых».

Княгиня выразила удивление ничтожности предмета всеобщей беседы и заговорила о новых спектаклях и о таланте Мочалова. И тут Алексей Васильевич не удержался от язвительного замечания:

— Имел счастье видеть вашего плебейского трагика тому года четыре. Что, он по-прежнему в особо чувствительные моменты хлопает себя по ляжкам и дергает плечами?

— По-прежнему, — кивнул головой Nikolas.

Дамы напустились на них за своего любимца. Когда негодование стихло, Лизавета Сергеевна сказала:

— В прошлом году в Малом поставили «Ревизора». Вам непременно надо побывать, Алексей Васильевич.

— Да полноте, у них в афишах испокон веку только всякие «Железные маски» да «Комедии о войне Федосьи Сидоровны с китайцами» значатся. Неужли для Гоголя созрели?

Условились непременно побывать на спектакле. Вечер завершился оживленной беседой и картами. Далеко за полночь гости стали разъезжаться, вполне довольные собой и вечером. Даже Лизавета Сергеевна, ободренная заинтересованными взглядами Nikolas, немного развеялась.

Она все больше поддавалась мужскому обаянию старшего Мещерского, который ни на минуту не выпускал ее из поля зрения. Уезжали в шестиместной карете: Мещерские, Авдотья Федоровна с Соней и Лизавета Сергеевна. Ее завезли на спящую Пречистенку. Прощаясь, Авдотья Федоровна посетовала:

— Что это вы, душенька, у нас ни разу не были? Заезжайте без церемоний. Николаша, проси.

Nikolas вышел из кареты, чтобы попрощаться, а Алексей Васильевич прошел вперед, чтобы открыть двери даем. Nikolas задержал протянутую руку Лизаветы Сергеевны в своих руках и в свете фонаря она разглядела выражение лица юноши: ни тени насмешки или холодности. Глаза его блестели.

— Как вы прекрасны! — произнес Мещерский с глубоким вздохом. — Мне плохо без вас, Бог свидетель. Я никогда еще так не страдал. — И он склонился над ее рукой.

Лизавета Сергеевна дрогнула, но дверь уже отпирали, Алексей Васильевич ждал. Горячо пожав ему руку и поблагодарив за чудесный вечер, дама впорхнула в сени.

У себя в комнате, подгоняя сонную Палашу, Лизавета Сергеевна разделась и, только оставшись, наконец, одна, поняла значение слов Nikolas. «Ему плохо без меня!» — ликовало сердце, и тут же пришло раскаяние. «Я радуюсь его страданиям — любовь ли это? Печальные глаза любимого — разве это не моя боль?» Острая, материнская жалость к юноше, который оказался беззащитен перед свалившейся на него любовью, заполнила все существо любящей женщины. И все же уснула она с какой-то безотчетной радостью и невнятной надеждой…


Но дальше жизнь опять шла своим чередом. Алексей Васильевич всякий вечер заезжал к Лизавете Сергеевне то из Дворянского собрания, то из Английского клуба, то от Яра, куда он ездил слушать цыганский хор Ильи Соколова, а потом делился впечатлениями.

— Вам надо непременно это послушать, сударыня, непременно! Это ведь самое что ни на есть исконное русское! Поют цыгане, на своем языке, но за душу берет, будто в тебе самом сидит цыган. Точно, я всегда думал, что нам сродни это египетское племя, цыганщина, их чувственный надрыв. А как они «Лучину» выводят или «Вдоль по улице молодец идет»! Нет, вам надо это услышать. Поедемте? — уговаривал Алексей Васильевич хозяйку, и от него пахло шампанским и хорошим табаком.

— Как же я там покажусь? Это вам с руки на Тань да Стеш заглядываться, а дамы разве ездят в такие места? Увольте.

Мещерский — старший весело смеялся:

— Да полноте-с! Кто из нас пред Богом не грешен, перед царем не виноват? Ну-ну, шутка, не сердитесь.

Так вот однажды, зная наверняка, что Алексея Васильевича не будет дома, тоскующая женщина решила воспользоваться приглашением Авдотьи Федоровны и нанести ей визит. Была потаенная мысль при удаче объясниться с Nikolas и, возможно, открыть ему тайну. Все труднее было нести ее одной, даже Татьяне Дмитриевне она не могла довериться, боясь, что письмо попадет в чужие руки.

Тщательно, как всегда в стратегических случаях, продумав наряд и весь внешний облик, Лизавета Сергеевна оставила детей готовить уроки, взяла с собой человека с зонтом и пешком отправилась на Остоженку. Дул сильный мокрый ветер, зонт совершенно не спасал, поскольку ветер дул куда вздумается, разбрызгивая влагу. Капор намокал и тяжелел. «Куда я иду? Зачем? — возникли сомнения, — Nikolas не дал о себе знать ни разу с того вечера. Да полно, нужна ли я ему? Впрочем, я запретила являться ко мне, он держит слово…»

Пробираясь переулком и стараясь не наступать в лужи, Лизавета Сергеевна продолжала мучительно сомневаться. «Да люблю ли я его? Что общего у меня с этим мальчиком, совершенно чужим, которого я знала каких-нибудь два месяца?»

Дом Авдотьи Федоровны больше походил на мещанское жилье: деревянный, приземистый, в один этаж и в девять окон по фасаду. В сенях пахло квашеной капустой и дымом, как в деревенской избе. Лакей принял у Лизаветы Сергеевны капот и без доклада провел ее в гостиную, буркнув при этом:

— У нас не докладывают, приходи, кто хошь, хоть разбойник какой.

Дама облегченно вздохнула, когда увидела в креслах у лампы хозяйку, читавшую книгу. Та бурно и совершенно искренно обрадовалась Лизавете Сергеевне, тут же зазвонила, вызывая прислугу, и велела ставить самовар.

— Вы все романчики почитываете? — спросила гостья, чтобы о чем-то говорить.

— Грешна, люблю. Ах, как я рада, что вы забрели, наконец, к нам, голубушка! А я все спрашиваю у Николаши и у Пети, когда же вспомните о нас. Все недосуг, говорят.

— Ma tante, с кем это вы? — послышался голос Nikolas и в гостиную заглянул он сам, по-домашнему в одной рубахе, с распахнутым воротом и в светлых панталонах. Волосы отросшие с лета, нависали на лоб, он похудел, постройнел (или так показалось Лизавете Сергеевне), в его облике проглядывало что-то незнакомое. Увидев гостью, Мещерский смутился и, извинившись, исчез. Однако она успела поймать сияние, хлынувшее из его глаз в первую секунду, этого было достаточно, чтобы понять, как он рад.

К чаю Nikolas явился в щегольском сюртуке, причесанный, но с небритыми бакенбардами, что, впрочем, было ему к лицу. Глаза по-прежнему излучали необыкновенное сияние, и Лизавета Сергеевна почувствовала, что и ей становится легко и радостно. «Как я могла без этого жить?» — недоумевала она.

Пока накрывали чай, Авдотья Федоровна говорила о любимых книгах, о бесхитростных сюжетах, однобоких, но симпатичных героях, а между двумя ее мнимыми слушателями происходило молчаливое объяснение, которое было прервано появлением Сони. Скромно поздоровавшись, она села разливать чай. Миловидное личико Сони по-прежнему несколько портила брезгливая гримаска. По придирчивой оценке Лизаветы Сергеевны, ей можно было дать лет восемьнадцать-девятнадцать. «Конечно, по московским меркам пора замуж. Это в северной столице девы поздно выходят, а здесь — что делать, как не замуж!» — ревниво думала гостья, невольно разглядывая девушку. Соня подала ей чашку и пронзила вдруг испытующе-серьезным взглядом, от которого даме стало не по себе. «Однако ты штучка!» — подумала она с неприязнью. В присутствии девушки любовники уже не решились вести свой молчаливый диалог. Nikolas был мягок и предупредителен со всеми в равной степени.

Авдотья Федоровна перешла от московской литературы к замечательным московским типам, стала вспоминать, какие прозвища давались в обществе.

— Вы, голубушка, должны помнить, был такой Князь Мощи: худой-худой, бедняга помер в холерный год? А эта, гордая красавица, все дома сидела, ее между собой Прекрасной Дикаркой называли? А помните: Князь Моська, ха-ха-ха!

Лизавета Сергеевна мало кого могла припомнить и веселье хозяйки плохо поддерживала. На память пришло только лето тридцатого года, которое семья, как обычно, провела в новгородском имении. Вот только жили тогда всю зиму и до следующей осени, пока холера не миновала. Тихо, спокойно…

Соня наклонилась к Мещерскому и что-то доверительно зашептала, тот внимательно выслушал и кивнул.

— Ах да! Я собственно по делу к Алексею Васильевичу! — будто вспомнила Лизавета Сергеевна. — Скоро ли он будет?

Авдотья Федоровна удивленно подняла брови:

— Так он из собрания к вам намеревался заглянуть, как всегда. Вы знаете, Алеша так переменился в последнее время, как будто помолодел, похорошел. Ну, да я рада.