Хихиканье Па переросло в хохот. Он ржал не меньше минуты, затем вытер глаза и велел мне заниматься тем, что у меня получается лучше всего, — пойти и принести еще картошки. И больше никогда не упоминать о таких нелепых идеях, как работа гувернанткой или оформителем.
Позже, этим же вечером, горячка, которая не оставляла маму уже больше суток, взяла свое.
И не прошло и года после ее смерти, как Па привел к нам домой мистера Якобса.
Глава третья
После визита мистера Якобса Па не давал мне бездельничать. Я больше ни разу не назвала его «Па». Я вообще редко к нему обращалась, а если это было необходимо, то называла по имени. Рэм не мог регулярно водить к нам клиентов, опасаясь, что домовладелец пронюхает, в чем тут дело, и вышвырнет нас отсюда или, что еще хуже, потребует взять его в долю. Вместо этого, как только я возвращалась с работы, Рэм заставлял меня переодеться в чистую одежду: похожее на детское платьице и передник, который он купил в магазине подержанной одежды. Я заплетала косы, надевала соломенную шляпку с голубыми ленточками, также купленную Рэмом, и он отводил меня к клиентам.
Я не знала, как он находил этих мужчин. Они всегда были старыми или, может, просто казались такими. Им нравилось, как я выглядела — маленькая хрупкая девочка, которую к ним в отель или на съемную квартиру приводил за руку грубый коренастый мужчина. Все они были разными. Большинство приезжало из Лондона или Манчестера по делам, попадались клиенты из Шотландии и даже из далекой Ирландии. Некоторые вели себя грубо, а кое-кто был нежен. Кому-то требовалось немало времени, чтобы кончить, а кто-то взрывался раньше, чем я успевала задрать юбку и сесть на кровать или на стол.
Хотя иногда за ночь мы могли побывать у двух незнакомых мне мужчин — Рэм всегда ждал неподалеку, чтобы забрать деньги, — были и постоянные клиенты, которые платили за всю ночь. Я звала их Понедельник, Среда и Четверг. К этим троим я даже привязалась — они хорошо ко мне относились и предпочитали слышать мой смех, а не рыдания. Я знала, чего от них ожидать, и многому у них научилась.
Понедельник называл меня Офелией и, кое-как совершив половой акт, всегда плакал. Он задаривал меня сладостями и гладил по голове, говорил со мной о Шекспире и цитировал его пьесы и сонеты. Как и мистер Шекспир, Понедельник был драматургом, но так и не смог добиться известности. Он часто рассказывал о том, как жена бросила его и забрала с собой их маленькую дочь, из-за того что у него появилась навязчивая идея о славе. В этом месте слезы Понедельника переходили в бурные рыдания, и он качал головой, глядя на меня, лежавшую посреди сбитого постельного белья, словно сожалея, что так поступил со мной, но все равно не мог сдержаться.
— Мое невинное дитя! — восклицал он, заламывая руки. — Такая невинная, такая чистая, рожденная, чтобы познать тайны жизни. Ты же хочешь познать смысл всех тех вещей, что происходят вокруг тебя?
Среда любил наблюдать, как я моюсь, и каждый раз, приходя к нему, я уже знала, что меня ждет медная ванна с теплой водой возле весело горящего камина. После купания и мытья головы с душистым лавандовым мылом (он каждую неделю приносил новый кусок и разрешал мне забирать домой старые) Среда насухо вытирал меня толстыми мягкими полотенцами и нес в кровать. Ему нравилось смотреть на меня и осторожно касаться моей кожи. Я не знаю, стыдился ли Среда какого-то физического недостатка или просто был не способен на большее, но он никогда не раздевался. Зато он не имел ничего против, если я засыпала. А это случалось постоянно — трудно не заснуть, проработав весь день в мастерской, особенно после теплой ванны, когда тебя уложили на мягкую постель и нежно гладят руками, мягкими, как у ребенка. Когда Рэм стучал в дверь, мне совсем не хотелось уходить.
Но больше всего мне нравился Четверг. Он обожал меня кормить и, проведя некоторое время со мной в номере красивого отеля на Лорд-стрит, всегда затем брал меня с собой вниз, в обеденный зал, где свет канделябров мерцал на серебряных подносах и тарелках, отполированных до зеркального блеска. На стенах, оклеенных элегантными сине-серебристыми обоями приглушенного оттенка, висело множество написанных маслом картин. Высокие окна запотевали от тепла щедро натопленных каминов и тел, разогретых изысканной едой, обильной выпивкой и, подозреваю, мыслями о том, что ждет их в комнатах наверху.
В отеле я должна была называть Четверга дядюшкой Горацио. Неужели все эти люди за столиками, или те, которые разносили чистое белье и подносы с едой по комнатам, или вот эти, обслуживающие нас в обеденном зале, действительно верили в то, что я его племянница? Или они на все закрывали глаза, предпочитая не видеть правду, с вежливыми улыбками, подобострастными наклонами головы и реверансами старались не замечать ложь, жадно принимая монеты, которые дядюшка Горацио раздавал направо и налево?
Дядюшка Горацио был необъятных размеров. Хотя мне без особых усилий удавалось удовлетворить его наверху, здесь, за столом, удовлетворить его ненасытный аппетит казалось невыполнимой задачей. Он заказывал целые горы еды, кормил меня настоящими деликатесами — жареными цыплятами с хрустящей золотистой корочкой, палтусом под соусом из лобстеров, картофельным пюре, выложенным затейливыми завитками и запеченным до золотисто-коричневого цвета. Четверг даже угощал меня сладким вином. Вкус этого напитка оставил меня равнодушной, но мне нравилось смотреть, как красиво играют отблески огня на темно-рубиновой поверхности вина. Дядя Горацио всегда заказывал столик у камина.
Именно здесь, в изящном обеденном зале с высоким потолком, где витали запахи жареного мяса и жженого сахара, помады для волос и изысканных духов, наблюдая за богатыми и уверенными в себе людьми, я изучала их манеру говорить и вести себя и старалась все это запомнить. Я рассматривала, как одеты леди за соседними столиками, как аккуратно они промакивают губы узорчатыми салфетками, слушала их музыкальный смех. Я запоминала их произношение: теперь я понимала, что моя мама говорила гораздо хуже, чем эти дамы. Это было легко, я словно играла в игру, притворяясь, что слушаю, как дядя Горацио рассказывает мне о своих делах, об огромном состоянии и о просторном доме в Дублине. Он поведал мне о своем детстве, проведенном в деревне в Ирландии, о том, как по воскресеньям тайком выбирался из дому, чтобы поиграть с деревенскими мальчишками в хоккей на траве, о том, что научился много есть, чтобы заполнить пустоту, появлявшуюся в его душе, когда родители уезжали в путешествия, иногда на целый год, и оставляли его дома одного. Дядя Горацио часто приносил мне мягкий кекс с изюмом и корицей — он называл его «маффин». В детстве это было его любимое лакомство. Кекс пекла старая кухарка, которая работала у них в доме, когда дядя Горацио был еще ребенком, и до сих пор жила у него в доме в Дублине. Кекс обычно был завернут в дорогой платок, и Горацио уговаривал меня взять его с собой.
— Ты и правда такая голодная, как мне кажется? — однажды спросил он, после того как я быстро, но аккуратно высосала устрицу из раковины. — Или ты ешь, чтобы порадовать меня?
Я промокнула губы салфеткой, затем положила руки на колени, старательно выбирая слова, прежде чем ответить. Знал ли он, что такое голод? Разве он может представить себе, что, прежде чем прийти сюда к нему, я весь день проработала в мастерской, фальцуя страницы ножом с костяной ручкой, и теперь мои ладони болели так, словно мне под кожу натолкали острых камешков? Что днем мне дается только пятнадцать минут на то, чтобы справить все естественные потребности и поспешно проглотить принесенный из дому кусок хлеба с сыром?
— Я всегда такая, какой кажусь, уверяю вас, дядя Горацио, — сказала я. — И разве я могу не испытывать голода, оказавшись перед такой замечательной едой и в такой прекрасной компании?
Он долго на меня смотрел.
— Тебя плохо кормят, это я вижу. Но тебя также мучит голод иного рода, Линни. Ты стремишься узнать и понять все то, что видишь вокруг. Это написано у тебя на лице.
Я поднесла бокал ко рту, слегка пригубила алую жидкость, затем снова поставила его на белоснежную скатерть.
— Может быть, и так, — ответила я. — Возможно, у меня душевный голод.