Николай Самойлов Сашку Пушкина, как уже было упомянуто, изрядно знал, пили вместе не единожды и не по одному стакану, поэтому он мог бы ручаться, что поэт брякнул сие спьяну. Так же спьяну он, конечно, распевал и уличную песенку времен французской смуты:

Et des boyaux du dernier prêtre

Serrons le cou du dernier roi! [11]

и пересказывал ее по-русски… в то время как сам в присутствии государя истово кланялся, ручки целовал и был приличнейшим из верноподданных.

Нет, ну в самом деле, Пушкин ведь тоже дворянин, и все друзья его из того же сословия. Что ж, он и себя, и их в висельники прочил? Собственноручно бы друзьям петли на шеях затянул, а потом и сам повесился бы?

Чушь, воистину чушь, только спьяну такое ляпнуть можно да спьяну и всерьез принять!

Однако свое мнение Николай держал при себе, но на пирушки шлялся исправно. Сказать по правде, на конституцию ему было плевать, однако храбрецом и ниспровергателем себя ощущать – кому ж не лестно?

Потом разразилось 14 декабря. На Сенатскую площадь, понятно, Николай не поперся – жена своей роскошной грудью преградила путь, а потом, когда смута сошла на нет, вымолила для супруга прощение у нового государя, императора Николая Павловича. Графа Самойлова даже из флигель-адъютантов не турнули, и он не смог этого жене простить, потому что не сомневался: не из уважения к роду Самойловых помиловал его государь (не помиловал же он Волконского и прочих), а потому, что Юлия плотью своей мужа выкупила…

Доподлинно сие известно никому не было, кроме Юлии и императора, но с Николая доставало собственных домыслов и редких слухов. Известно – кто что хочет, тот то и слышит!

Потом на Николая нашла тоска тоскучая – когда он получил известие о том, что Алина после известия о его сватовстве к Юлии Пален тяжко заболела. Горе ее подкосило; вдобавок по Москве прошла молва, будто жених ее бросил, потому что она ему на шею вешалась и вела себя не как девица, а как непотребная особа. У Алины в результате сделалась нервическая горячка, она слегла, потом пришлось лечиться.

Граф Самойлов не привык считать себя подлецом, однако кем же еще он мог считать себя? Ощущение собственной омерзительности пропадало после хорошей попойки, желательно увенчанной столь же хорошим дебошем. Юлия то бросалась в объятия мужа с невиданной пылкостью, то гнала от себя – брезгливо, с презрением… Потом, сам не понимая как, Самойлов оскоромился с Сашкой Мишковским, из чего немедленно последовала дуэль с собственной супругой.

После дуэли Николай долго размышлял, что его больше поразило: то ли поразительное фехтовальное мастерство жены, то ли то, что Мишковский был ее любовником.

А потом в одночасье расползлась по свету сплетня, будто Юлия взяла себе в любовники хорошенького корнета Сен-При – модного бумагомарателя, картиночек коего не счесть в дамских альбомчиках. И якобы она настолько голову от него потеряла, что заявилась к нему в полк и там громогласно заявила об их связи. И теперь корнет, что ни день, мотается к ней в Графскую Славянку, откуда законный супруг, а также управляющий Мишковский были выставлены. Оба они получили отставку и звание «бывший». Граф же Николай носил теперь также звание рогоносца.

Нет, как, ну вот скажите, как не чувствовать себя после всего этого несчастнейшим из людей?!

Да… Завидовать тут было нечему…

Санкт-Петербург, 1827 год

Когда Юлию Помпеевичу Литте доложили о том, что встречи с ним нижайше просит управляющий Графской Славянки Мишковский, он был немало изумлен.

Вообще-то Шурку Мишковского, весьма приятненького и жуликоватого, но известного своей деловой хваткой господинчика, он сам некогда рекомендовал в управляющие этого имения. Сам же Шурка был ему рекомендован одним приятелем, графом… да как же его… Литта уж и позабыл… Он вечно выполнял какие-то докучные просьбы всех этих графов, князей и прочих своих многочисленных приятелей! Не суть важно. Рекомендовал – ну и рекомендовал. Подписано – так с плеч долой! Не та птица, о которой Литта хоть раз вспомнил бы.

С чего это вдруг Мишковский явился? Сам надумал или господа направили?

Литта давно не видел любимую внучку, вернее, дочку. Выйдя замуж, она от деда, вернее отца, совсем отдалилась, и Литта был даже рад, что Юлия, видимо, довольна своей семейной жизнью. Не зря он так долго устраивал ее счастье, снова и снова на протяжении нескольких лет отвергая предложения императора, который очень старался честно исполнить свое обещание и подыскать бывшей фаворитке достойного супруга!

Долго устраивал ее счастье…

Литта невесело усмехнулся.

Но что там нужно Мишковскому?

Литта приказал передать, что ждет управляющего.

Вскоре в кабинет вошел привлекательный, хотя и отличающийся откровенно лукавым взглядом красивых и томных карих глаз молодой человек. Под мышкой он держал обернутый бумагой и перевязанный веревочкой пакет.

Одет Мишковский был вполне светски и по моде. На взгляд Литты, который отлично помнил еще те времена, когда истинно светские люди носили шелка и бархат ежедневно, эта нынешняя мода на сюртуки и длинные, до щиколоток, панталоны со штрипками, натянутыми на сапоги, была редкостно уродлива, однако со временем он к ней, конечно, притерпелся. Теперь все так ходили, что в России, что за границей, а все же сам Литта дома не мог отказать себе в удовольствии надеть шелковый кафтан с парчовым жилетом под него и шелковые кюлоты до колен. Все еще стройные и вовсе даже не подагрические ноги Юлия Помпеевича были туго обтянуты тонкими белыми чулками, которые ему привозили из Франции, обут он был в туфли с золотыми пряжками и на высоких наборных каблуках; волосы завиты и напудрены.

Литта совершенно не удивился, что молодой человек при виде его явно стушевался. Конечно, рядом с блистательным графом он ощутил себя бесцветным и тусклым!

Литта, впрочем, был с ним приветлив, усадил, велел подать дивного мальтийского вина сорта «Джеллеуза», которое у него никогда не иссякало и с помощью которого он отдавал дань прошлому – своей незабываемой молодости и Мальтийскому кресту – и терпеливо ждал, пока молодой человек наберется храбрости (или достаточно опьянеет, чтобы набраться наглости) изложить свое дело.

– Ваше сиятельство, – начал наконец Мишковский потупясь, – я нынче отставлен от должности.

– Вот те на! – изумился Литта. – Так ты что ж, протекции сызнова пришел просить? Нет, братец, извини великодушно, но я более в дела графа и графини не мешаюсь. Думал, добрую услугу им оказал, когда рекомендовал тебя, а выходит что ж? Проштрафился?

– Никак нет, – шепотом ответил Мишковский. – Сам не ведаю, чем не угодил. Уж, казалось бы, бился с утра до ночи и с ночи до утра, чтобы графа и графиню ублажить.

– Плохо, значит, бился, – сурово сказал Литта, насторожившийся при явном оттенке двусмысленности, который уловил в словах Мишковского.

Хм, что это значит, с ночи до утра бился, чтобы графиню ублажить?..

Неужто Юлия могла его до себя допустить?!..

Как ни возмущала графа Литту эта догадка, он готов был с нею согласиться, ибо знал Юлию… хорошо знал! Он еще не забыл – да и как мог забыть?! – тот бурный роман, который развернулся в Неаполе, а потом продолжался в Риме, Луке, Триесте, Венеции и Милане между Юлией и Джованни Пачини. В конце концов Литта уехал на свою виллу близ Генуи и там ждал, пока эта вулканическая страсть, возникшая у подножия Везувия, иссякнет.

Он был уверен, что Пачини, тщеславный и не слишком-то далекий, скоро надоест Юлии, ибо она была умнее и сильнее его. Но куда сильнее, чем Джованни, она любила Джованнину, жизнь которой спасла. Девочка была дорога ей как собственное дитя! Литта понимал, что невозможность иметь ребенка будет всегда мучить Юлию, оттого она так привязалась к малышке. Чувствуя себя отчасти виноватым в том, что у Юлии не будет детей, Литта не взывал к ее благоразумию, а давал ей время самой понять: невозможно вечно быть женой чужого мужа и матерью чужого ребенка! Он терпеливо ждал, пока блудная дочь вернется, и вот наконец это произошло.

Литта чуть не плакал от счастья и не мог на Юлию насмотреться! Она стала истинной женщиной, и неутоленная страстность натуры придала особую утонченность лицу, соблазнительность – фигуре, изысканность – жестам. В общем, отцу было чем гордиться!