– Ну, ну, морэ[6]! Привстань, приподнимись, на цыпочках пройдись, поразломай-ка свои кости! Вишь, народ собрался на тебя подивиться да твоим заморским штукам поучиться! – балагурил цыган.
Левой рукой он держал цепь, привязанную к широкому ременному поясу, а правой – увесистую орясину, на которую медведь изредка неприязненно косился. Повинуясь руке хозяина, который дергал и немилосердно раскачивал цепь, зверь сперва с необычайным ревом поднялся на дыбы, а затем начал истово кланяться на все четыре стороны, опускаясь на передние лапы.
– А покажи-ка ты нам, Михайла Иваныч, как молодицы, красные девицы в гости собираются, студеной водою умываются!
Медведь принялся что было мочи тереть лапами морду.
– А вот одна дева в зеркальце поглядела, да и обомлела: нос крючком, голова тычком, а на рябом рыле черти горох молотили! Ну, раздоказывай, Михайла Иваныч! – прокричал цыган.
В ответ медведь приставил к носу лапу, заменившую на сей случай зеркало, и страшно перекосил свои маленькие глазки, выворотив белки.
Это было до того уморительно, что зеваки зашлись от смеха, сгибаясь пополам и утирая слезы, не в силах уже ни рукоплескать, ни кричать, только заходились в хохоте.
Даже Неонила Федоровна, бывшая в числе зрителей цыганской потехи, искривила в улыбке тонкие губы. А сестрицы, позабыв об ужимках благовоспитанных барышень, заливались от всей души.
– Ой, бэнг[7]! Ой, уважил, батюшка-князь Михайла Иваныч! Ой, распотешил, твое сиятельство! – выхвалял цыган, тряся цепью и яростно сверкая единственным оком.
Всякий норовил поближе глянуть на высокочтимого медведя. И колобродившая толпа ненароком вынесла Неонилу Федоровну с девочками вплотную к цыгану. Она глянула на сергача пристальней и вдруг ахнула так, что девицы враз оборвали смех и подхватили обмершую тетеньку под руки. Не то бы рухнула наземь.
Цыган бросил безразличный взгляд на высокую женщину в черном платке и черной епанчишке[8], и внезапно лицо его полыхнуло румянцем.
– Дэвлалэ[9]! – прошептал он и замер, цепи поникли.
Мишка, почуяв слабину, видать, смекнул, что настала нечаянная передышка, и сел на землю, всем своим видом являя робкое удовольствие.
В эти минуты на Поганом пруду зашумел, заиграл фейерверк, и переменчивый нрав толпы увлек ее к более шумному и редкостному зрелищу. Так что через миг на улочке остались только медведь, цыган да остолбеневшая Неонила Федоровна с вцепившимися в ее руки сестрицами.
– Ты-ы? – протянул цыган, и недоверчивая улыбка чуть тронула его губы. – Неужели ты?! – Он качнул головой и умолк. Огненный взор, только что горевший восторженным изумлением, разом потух. – Ты, – повторил он уже иначе, голосом тяжелым, хриплым. – Вот где схоронилась! Я искал… почитай, пятнадцать лет искал!
И тут он словно бы впервые заметил двух девочек, приникших к Неониле Федоровне.
– Твои, что ль, Неонила? – тихо спросил он. И, не дождавшись ответа, рыкнул: – Твои, говорю?! – так что несчастный медведь влип в землю, будто ожидая удара, а Неонила Федоровна, шатнувшись, вымолвила покорно:
– Мои…
– Ну-ну! – протянул цыган. – Вон что! И которая же из них… твоя? – Он особенным образом выделил последнее слово, и единственный глаз его словно бы насквозь прожег Неонилу Федоровну.
Она пронзительно вскрикнула и закрыла лицо руками. А цыган разразился длинной речью на своем языке, в которой особенно часто повторялось слово «ангрусти»[10]. Наконец взор цыгана остановился на беленьком личике Лисоньки и зажегся радостью.
– Эта? – резко спросил он, хватая ее за руку и дергая к себе. – Эта? Она? Ну, бэнг…
Лисонька обморочно пискнула. Однако цыган, заломив ее руку, подтащил вплотную к себе, рывком цепи заставив медведя подняться с земли и вздыбиться над встрепенувшейся Неонилой Федоровной.
– Нет, Вайда, нет! – выкрикнула та отчаянно, но тут произошло нечто неожиданное.
Лизонька, которая поддерживала Неонилу Федоровну и цыганом даже не замечаемая, сорвала с головы свой простенький платочек в белых мелких горошинах и со всего маху хлестанула им медведя по морде. Да еще раз, да еще! Причем с такой яростью, с таким пронзительным визгом, что зверь, неловко загораживаясь лапами, повернулся и облапил своего хозяина: видимо, ища у него защиты. Да, не соразмерив сил, свалил цыгана наземь, сам навалившись сверху.
Но Лизонька успела дернуть к себе сестру, подтолкнула Неонилу Федоровну, и все трое бросились что было прыти к Егорьевской горе. К счастью, дом был совсем рядом.
Цыган-сергач исчез и более не появлялся. Может, медведь его придавил!
Более ни о нем, ни вообще о дне затмения не говорили. Только Неонила Федоровна нет-нет да и вспоминала украдкой случившееся и тогда долго отвешивала земные поклоны под иконами, молясь, чтобы опять все забыть: и зловещего сергача, и вздыбившегося медведя, и писк Лисоньки, а пуще всего сверкающие глаза Лизоньки, ее стиснутый рот, бесстрашно занесенную руку – весь ее облик, внезапно утративший прежнюю неуклюжесть, исполненный ярости и торжества… пугающий.
3. Вдовья жизнь
Шли годы. Один из них выдался недобрым: Василий Елагин потащился в Москву по делам, однако в дороге простудился и умер, так и не доехав до столицы.
Хоть и держала Неонила Федоровна своего супруга при его жизни в черном теле, хоть и тщеславилась, что, мол, она сама своему дому глава, однако же после его безвременной кончины что-то словно бы надломилось в ней. Будучи и прежде-то невеселой, вовсе предалась она унынию. Весь облик ее, раньше имевший оттенок сумрачности, приобрел печать пугающей суровости. Сестрицы всегда мало ведали от нее ласки, а ныне от ее пылкого и жестокого характера и вовсе осталась одна жесточь.
Куда бы они ни сунулись – в горницы, сени, даже в подклеть, – всюду их встречали ненавидящие глаза Неонилы Федоровны, ее злобное шипение и рукоприкладство. Она теперь жалела не то что атласу им на сарафаны, но и самой дешевой крашенины или китайки. Да что! Куска хлеба жалела девушкам, и частенько, поутру проснувшись, не знали сестры, удастся ли им поесть нынче хоть раз.
Но порою Неонила Федоровна девиц и вовсе не замечала, забрасывала все свои домашние дела и занятия с племянницами и принималась прилежно рыться в сундуках и кладовых, словно бы что-то разыскивая и шепча: «Да где ж оно? Где колечко?»
Девицы запирались в своей светелке и сидели там, обнявшись и дрожа. Та и другая чувствовали: Неонила Федоровна тронулась умом от нежданного бедствия, постигшего ее. А пуще от того, что не в силах, по свойству замкнутой натуры своей, горе размыкать.
Дом хирел на глазах. Когда хозяйка по нечаянности выбила слюдяное окошко в девичьей светлице, она и пальцем не пошевельнула беду исправить: девушкам пришлось самим раздобыть высушенной кожи сома и затянуть брешь. Такое прежде видали они только лишь в самых недостаточных семействах. Теперь же привелось испытать самим, хотя в доме не переставали водиться большие, шальные деньги…
Жила Неонила Федоровна тем же промыслом, которым когда-то составил состояньице покойный Василий Елагин, – ссужала деньги под залог. Никогда не знала она недостатка в просителях. Но с той поры, как пришел в Нижний из Москвы на маневры конногвардейский полк, а после, волею начальства, на недолгое время и расквартировался в городе, отбою не было у Неонилы Федоровны от посетителей!
Ее предпочитали другим нижегородским заимодавцам за безотказность и неболтливость, со всеми она была услужлива, однако же отношение ее к молодому князю Алексею Измайлову было верхом предупредительности и даже раболепия.
Алексей Измайлов в военной службе состоять-то состоял, однако к названному конногвардейскому полку имел самое косвенное отношение. С ранней юности был он приписан к личной гвардии наследника: занесен в число ненаглядных его голштинцев. Императрица распорядилась об этом, пожелав вознаградить старого князя Михаила Ивановича за многолетнюю верность дочери Петра, которую блюл Измайлов, даже когда она была всего лишь гонимой царевной.
От царских подареньев только дурак отказывается, но Измайлов не мог и помыслить отдать единственного сына в тлетворный цветник двора. Надо было измыслить предлог Алеше в «почетной» службе состоять, впрямую ее не исправляя. Пораскинув умом, Михайла Иванович нашел-таки выход. Это было Нижегородской губернии село Починки!