Увлечение Алексея молоденькой племянницей вдовы не было секретом для его ближайших приятелей. Но если Бутурлин и Осторожский всячески одобряли молодого князя, явно забавляючись этой невинной игрой, а также надеясь извлечь для себя немалую пользу, то при всех их подшучиваниях Эрик Тауберт оставался весьма сдержан. А уж когда он позволил себе заявить, что дворянину зазорно морочить голову девушке, хоть бы и низшего сословия, не имея при том честных намерений, Алексей порохом вспыхнул. Холодноватая, порою даже брезгливая сдержанность Тауберта показалась ему величайшим оскорблением. Чтоб какой-то полунищий лифляндский баронишка осмелился учить уму-разуму его, русского столбового дворянина?!
– Не твое дело, Тауберт. Не тебе читать нравоучения! – заявил Алексей, подбоченясь. – А вот возьму и женюсь на Лисоньке! Понял? На-ко, выкуси! – И он подсунул пудовую фигу к веснушчатому лицу Тауберта.
Николка присвистнул, Осторожский пьяно захохотал, а Тауберт вдруг вскочил из-за длинного стола (дело происходило в кабаке, причем далеко за полночь!) и бросился на Алексея.
– Что ты, черна немочь?! – сперва опешил тот, но немедленно схватил изрядного тумака, а потому разъярился, стиснул кулаки и обрушился на супротивника.
Взращенный на свежем деревенском воздухе, Алексей был молодцем что надо, и уже со второго удара худощавый, среднерослый Тауберт покатился на пол.
Бутурлин и Осторожский, бывшие вполпьяна, выпучились от неожиданности, да и сам Алексей спохватился, не переусердствовал ли. Однако Тауберт, подскочив, будто на пружине, ринулся на князя с такою яростью, что Измайлов невольно отшатнулся к двери. Та не выдержала тяжести, распахнулась, и Алексей вывалился наружу, в туманную ночь. А Тауберт пулей вылетел следом за Измайловым.
Бутурлин и Осторожский несколько замешкались, вразумляя кабатчика, осмелившегося запросить плату с господ офицеров, а когда вышли, довольно потирая руки, то обнаружили, что туман в эту раннюю апрельскую ночь, когда весна еще мерилась силами с уходящей зимой, стоит такой густой, что на расстоянии вытянутой руки ничего не видно.
Да, искать Измайлова и Тауберта было бы напрасно. Они в ту пору оказались уже далеко.
Выбравшись из Почаинского оврага, где стоял кабак, они вскарабкались на гору, под кремлевские стены, и в обход Пороховой, Кладовой, а затем и Димитровской башен вышли на Благовещенскую площадь.
Впрочем, «выбрались», «вскарабкались», «вышли» – суть слова, для изображения этих действий не вполне подходящие. Нету в нашем языке словес для вполне точного описания пути, сопровождаемого яростным взаимным нападением супротивников, беспрерывными ударами, падениями, стонами, потерей один другого во мгле, отысканием затем по хриплому дыханию и вновь слепою, беспощадною дракою, за которой явно стояла вовсе не мгновенная размолвка, не гневная вспышка, а давно зародившаяся и тщательно скрываемая неприязнь, не сказать – ненависть…
Удары Алексея были тяжелы, как удары молота по наковальне, так что барон давно уж кровью захлебывался и на одну ногу припадал. Однако Тауберт оказался увертливым, проворным, и сухие кулаки его гвоздили Измайлова столь часто, метко и болезненно, что и князь хлюпал разбитой сопаткой и глядел во тьму лишь одним глазом.
Это была какая-то дьявольская пляска по обрывам и косогорам, потом по площади и меж домов… И вот здесь-то, в закоулках, в нагромождении заборов, стен, тупиков, они наконец-то потеряли друг друга.
Алексей еще долго совался туда-сюда, вылавливая хриплое дыхание неприятеля. Однако Тауберт умудрился лихо приложить ему по лбу, поэтому в ушах у Алексея беспрерывно звенело, да и озноб мартовской ночи пробирал, а плащ, понятно, был забыт в кабаке. Он выждал, пока из глаз перестали сыпаться искры, и всмотрелся в темноту. Не скоро взгляд его нашел знакомую тропку, ведущую под откос Егорьевской горы. Вздох облегчения вырвался у Алексея. Да ведь совсем рядом Елагин дом! Заботливая преданность Неонилы Федоровны и ласковые глаза Лисоньки… И он ощутил, что его ненависть к Тауберту стихает, улегается, как волнение волжских волн, когда минует буря.
– Жаль, что ни роду ни племени, – пробормотал он и поморщился от саднящей боли в горле: Тауберт еще и придушить норовил. – А то б и впрямь женился!
Еще совсем было темно, но до третьего петушиного клика оставалось времени чуть. Звезды меркли, ощущалась близость утра. Алексей знал, что в Елагином доме встают ранехонько, и заспешил; надо было успеть привести себя в порядок и вернуться домой до свету. Даже в своем возбужденно-одурманенном состоянии Алексей понимал, что негоже тащиться ему, князю Измайлову, по нижегородским улицам в синяках, прихрамывая. Он как мог скоро дошел до знакомых ворот, нашарил сквозь прорезь калитки засов и, с усилием приподняв его, протиснулся во двор, ввалился в холодные сени и тяжело рухнул в углу, даже не найдя сил позвать на помощь.
– Кто там? – позвал мягкий девичий голос, показавшийся ему незнакомым. Кровь толчками била в уши. – Кто это?
Дверь из кухни распахнулась, на пороге встала девушка со свечой, в накинутой на плечи душегрейке. Вгляделась – и упала на колени подле Алексея:
– Господи! Вы ли, сударь?!
Кровь текла из рассеченного лба, он пытался сморгнуть, но видел только дрожание огоньков в глазах девушки: это пламя свечи отражалось в ее слезах.
– Батюшки! – слабо прошелестела она, отставив подсвечник, отчего лицо ее и вовсе утонуло во мраке, и, обхватив Алексея тонкими, но сильными руками, попыталась его приподнять. Коса ее, небрежно заплетенная со сна, тяжело свалилась на грудь Алексея, и этой малости достало, чтобы дыхание его пресеклось: он лишился сознания.
Впрочем, обморок был не глубок, и Алексей не переставал чувствовать руки девушки, обнимавшие его, тепло ее тела, еще не остывшего от постели, и губы, скользнувшие по его разбитым губам.
Это мимолетное, но острое блаженство вернуло ему сознание. Он открыл глаза, но девушка отшатнулась. Лицо ее скрылось в полутьме сеней. И тут же высокая черная фигура возникла на пороге. Все тело Алексея ломило, и сотрясение пола под стремительными шагами Неонилы Федоровны отдалось в нем невыносимым страданием. Он потонул в боли и едва слышал, как Елагина кричит:
– Лисонька! Подай воды! Чистых полотенец! Да где ты запропастилась?
Алексей тупо удивился: «Зачем звать? Она же здесь…»
Потом запыхавшийся голос проговорил:
– Обеспамятела она с испугу! Я ее в светелку свела, уложила. Я помогу вам, тетенька.
И опять сердитый говор вдовы:
– Вот дура девка! Не пришло еще время обмороки разводить! Да ладно. Бери его под коленки. Поднимай… Понесли!
Немилостивые, сильные пальцы вцепились в его плечи. И прежде чем окончательно лишиться чувств, Алексей успел подумать: «Обеспамятела? Лисонька? Увидевши меня, ничуть не испугалась, а потом… Вот чудно!»
И это было последней его мыслью.
Однако тут вышла небольшая ошибка. В ту минуту, когда Алексей ввалился в сени, Лисоньки дома не было. Она бежала по белой от инея улочке к колодцу. Девушка очень любила раным-рано, еще затемно, пройтись по утреннему морозцу, чтобы враз сон отогнать, и сейчас бойко позвякивала коромыслом, глядя на медленно тающие звезды.
Колодец был неподалеку. Лисонька быстро набрала воды, выловила из бадейки тоненькую льдинку и в тишине, царившей вокруг, внезапно услышала тихий стон.
Огляделась… под забором смутно виднелась скорчившаяся фигура.
Призрачный свет инея слабо рассеивал тьму, но Лисонька узнала человека еще прежде, чем увидела его лицо. Узнала – и сердце забилось так, что нечем стало дышать! Он ведь это – тот, о ком с недавних пор тайком от тетеньки, от сестрицы, даже от самой себя грезила она, был распростерт здесь, окровавленный!..
Ничего нет более уязвляющего для нежной девичьей души, чем увидеть юношу, милого сердцу, в состоянии жалостном, беспомощном, взывающем о сострадании и незамедлительной помощи. Странно это и диковинно. Однако не диковинна ли вообще природа любви?
Слабенькая, пугливая Лисонька, которая бледнела и закатывала глаза, стоило ей палец уколоть и каплю крови увидать, поднатужилась, приподняла раненого и, умостив его голову на своем плече, принялась стирать кровь и грязь с его лица.
Глаза, в которые она прежде и взглянуть не смела, вдруг открылись.
– Луиза, – прошептали бескровные губы. – Liebe, meine Taube…[11] Будьте моей женой… умоля-а…