А, отвечая урок, лез под крылышко к учительнице, поскольку Самым Младшим преподавала дама.

Госпожа Венель[38].

Он так никогда и не узнал, была ли это действительно ее фамилия или же персонификация улочки, что ежедневно в школу вела.

Он умел читать и расписывать тарелки, иероглифами (или каракулями, как все дети, он рисовал человечков с лица и затылка одновременно) и вечностью, и так никогда и не понял, зачем его отправляли сносить этот поток учености.

По-своему рассудив, он решил воспринимать ее как затейницу, что курьезами развлекает.

Она и в самом деле, дабы удобнее воздействовать на рассеянных и отстающих, вооружалась длинным ореховым прутом.

Что-то вроде волшебной палочки.

Когда она не использовала этот телефон[39] (ибо предпочитала исправлять, с костяным стуком шлепая по ученическим пальцам белой рукояткой ножа для бумаги, которая колебалась с интервалами, изохронными вибрациям лезвия), то отбрасывала его за свою кафедру, в кучу тетрадей рваных, в угол, который называла (термин Эмманюэль воссоздаст позднее) — кафарнаум[40].

Тогда, в первый раз, ему послышалось «кофр эпиорна»[41], что показалось более внятным, более точным и даже роскошным.

Вскоре он увидел эпиорниса и динорниса на гравюрах.

От этого школьного года у него не осталось никаких других привычек, кроме увлечения, подражательного, деревянными ножичками для бумаги, которые он называл более абстрактно ножами.

Их ему вырезал нотариус, а сам он украшал их и совершенствовал, несомненно по образу пилы живой, прожорливой и творчески заостренной, которая, с высоты жердочки красного дерева являла себя восхищенному взору: от зубчиков мелких, через изгиб изощренный, до зримого на обороте, у самого острия, слова тесак.

Как-то раз он провел всю вторую половину дня в прострации после сладких страданий, лежа плашмя перед пучками розог и ужасающим ликом Отца Бичевателя.

И добрую часть вечера подстерегал — теребя деревянное орудие пытки под диваном, на котором прикидывался спящим, — своего товарища Кзавье, чьи родители общались с нотариусом.

А окончательное воспоминание о классе Самых Младших схематически свелось к Кзавье, — черты, стираемые эскизной подменой X[42], что к похоронам у ворот бледнеет на полотнах под человечьими черепами:

Эта Меккербак, эта Зиннер, эта…

ЭТА СМЕРТЬ.

VIII

Один

Когда ему исполнилось пятнадцать лет, Госпожа Жозеб (точный образ его матери до этой даты в памяти не сохранился) во время каникул — через заросли древовидных папоротников — отправилась его повидать.

Поскольку в доме нотариуса для Эмманюэля, уже юноши, подходящей комнаты не нашлось, Жозеб одарил парижского пансионера вольным двухмесячным жильем на одной из своих ферм, которая — как и большинство ферм, — была просторна и могла уместить несколько замков.

Посреди парков, на холмах.

Обрабатываемые склоны и долина к морю классическим образом уподоблялись разноцветно залатанным рабочим суконным штанам, которые для демонстрации тех самых заплат, словно дерево, растянулись бы вверх тормашками.

В глубине развилки — кущи каштанов, скрывающие свои корни в папоротнике.

Варии, на ее пологом пути, встречались лишь растения и животные.

Все — небезопасные.

На плато, перед спуском, утесники с золотыми цветами в оправе — камень в обмен на металл — с изумрудными шпильками.

Дрок, менее агрессивный, но искусственно пчелами укрепленный.

Терновника иглы, солнцем очищенные от мха, как огневые длинные копья в пепле компоста.

Мокрицы, тщательно облаченные в латы.

Жучки-карапузики цвета траура плевались кровью, словно разбрызгивая свежие мозги.

Шипам и огням — косогористый холм все заострялся — на смену пришли мечи шпажника, осока и путанная витиеватость корней.

Лягушек не было видно, она не слышала, чтобы они плюхались в лужи, да и воды поблизости не было.

Трава и земля подражали чавканью тварей.

Так скрипела бы губка, если б вода — как бусины четок, отмеряющих смерть принца Парвиза[43], — превратилась в сгустки текучего зла.

Вария шла, будто по старой широкой кровати, которая с каждым шагом-скачком выдает все потрескивания, заключенные в деревянные стенки шкафов.

— Эмманюэля на ферме нет, он отправился к морю.

Крестьянин, вернулся к себе, а Вария — в кров свой пустынный.

…Затем папоротники, что сабельные букеты, разложенные по поверхности гербария, распределенные по росту, как ладони раскрытые, а значит способные и сжиматься; как ощетинившиеся косами телеги, которые не двигаются, но заполняют собой все пространство вогнутого коридора, по которому приходится идти.

А еще, как перчатка, играя мышцами — подобно осьминогу, сплошь утыканному пустулами.

Которые вовсе и не пустулы, а споры: технически, индузированные сорусы.

Безобидные.

Но видные.

Страх, от которого невозможно отвлечься, — есть всячески декорированная безобидность.

Затем, в подстилке из мха, под дубами, престранными яйцами — грибы-дождевики.

Вария осмелилась ступить на один из этих мешков ядовитых, еще более мягкотелых, чем веко.

Яйцо птицы Рух смертоносной[44] с тупого иль острого конца надлежит разбивать?

Она вспомнила, что плаун[45], в театрах, вспыхивает при появлениях и исчезновениях через подвижную часть сцены.

ВОЛКИ.

Снуют не иначе как по сухой листве.

А на земле только мох.

Но если была бы сухая листва, то было бы слышно, как снуют по сухой листве!

В лесу без солнца Страх также плохо улетучивается, как и в закрытом доме.

Папоротник — словно ажурный свод подвала, позволяющий видеть всех подвальных чудищ.

У волков не порежутся лапы, заросшие грубой щетиной.

И морды у них — зубастее всех папоротников вместе взятых, хотя зубам не хватает пустул.

Кусающиеся растения друг друга не пожирают.

Вария не оборачивается.

Ведь она прекрасно знает, что они позади нее.

В двухсводчатой аллее лесосеки, их шерсть и клыки опережают их мрачные тени.

Как пара ресниц над двумя глазами большими.

Она побежала.

И вот добежала.

Эмманюэль — в таможенной хижине, у самой кромки на гребне скалы.

Хижина поделена на две части, как котел паровоза с вертикально стоящей трубой.

Первая, будка без штукатурки, сложена из камней — один из которых изъят в пользу пустой альвеолы — бойницы в сторону моря.

Орбита, которую таможенник экспроприировал, чтобы было куда углубиться взору, подобно тому, как рак-отшельник раковины освобождает, дабы в них что-то другое влагать.

Вторая комната плоская и голая: кровать с простыней из камня и подстилкой из водорослей морских.

Несмотря на тесноту, Эмманюэль является Варии во весь рост, за его спиной — колпак камина из розового гранита.

Под колпаком. Он — огонь.

Подставки для дров, справа и слева от него, разбитые, железо изъедено жаром.

Или, скорее, тут только одна подставка — словно угрюмый волк, сидящий в профиль и кажущий зубы кривые из-под усищ и единственный — вместо двух — глаз-дырищу — насквозь.

Чересчур симметричен для одного.

Его спутник-близнец[46] входит в дверь, на удивление отдаленную: для такого большого камина необходима столовая зала аббатства Сен-Мишель.

Второй волк тянет Варию за платье, в пряжу вцепившись зубами.

И Эмманюэль, выйдя из очага и, тем самым, зал осветив, выпуская вперед первого волка с громоподобным рычанием на пастушку, провозглашает:

— Госпожа, садитесь на спутника моего.

Вария, словно очнувшись от сна, с ужасом видит двух черных алмазных волков — а других никогда и не водилось — под бровями Эмманюэля.

IX

На зеленом фоне горностай по центру[47]

«Из-за того что эти демоны водянисты, они неимоверно сладострастны».

СИНИСТРАРИ «О демоническом»[154], пер. Изидора Лизё

Из своей обсерватории Эмманюэль смотрел на приближающуюся Варию.