И все же император танцевать любил, а Саша считал себя слишком тяжеловесным для этого. Он очень уж отличался от прочих кавалеров – стройных и изящных. Поэтому стеснялся и был уверен, что дамам с ним танцевать неловко и неудобно, будь то котильон, мазурка или вальс. И скакать во всеми любимой польке ему и вовсе казалось нелепо. Еще наступит на крошечную ножку и отдавит ее!
Однако в последнее время Саша осознал, что балы ему стали нравиться. И танцевать он полюбил. Разумеется, когда в паре с ним оказывалась княжна Мещерская. Мария Элимовна…
А каток!!!
Петербуржцы страстно любили кататься на коньках. И на льду Невы, и на Семеновском плацу, где устроили американский каток, окруженный ложами, теплыми комнатами, буфетом, освещенный разноцветными люстрами, и в Юсуповском саду на Садовой улице. Для государевой семьи заливали катки в Царском и Петергофе, но иногда удавалось выпроситься в Юсуповский сад, где виртуозы катания выделывали воистину акробатические номера на льду.
Саша и тут был тяжеловесен и неустойчив, но, когда его за руку брала Мария Элимовна и они начинали кататься плавным голландским шагом, он чувствовал себя уверенно и спокойно. А еще ощущал себя совершенно счастливым. И думал: век бы так кататься, не ведая никаких забот и горестей!
И все благодаря ей! Она одна могла утешить его в этой новой, невыносимо тяжелой участи, которая настала для него после смерти Никсы. Александр так и писал в дневнике: «Каждый день то же самое, было бы невыносимо, если бы не М.Э.». Она украшала его жизнь, как луч солнца украшает ненастный день.
И вдруг…
– Саша, мне нужно поговорить с тобой, – сказала мамá.
Он смотрел с нежной жалостью на ее лицо, поблекшее, померкшее после смерти Никсы, и привычно осознавал, что любовь, которую питала мамá к покойному брату, умерла вместе с ним и никогда уже не будет обращена ни на кого другого. Впрочем, он и не считал себя вправе рассчитывать на ее любовь. Он привык к положению вечно второго. Однако сейчас вдруг подумал: как хорошо, наверное, быть для кого-то первым… единственным! Видимо, так происходит между мужчиной и женщиной, которые любят друг друга. Потом они становятся мужем и женой, потому что она для него лучше всех, а он – лучше всех для нее, и он для нее первый, а вовсе не второй… после умершего брата. Это были опасные мысли, и Александру стало стыдно.
– Саша, что за отношения у тебя завязались с этой Мещерской? – спросила Мария Александровна, и сын вздрогнул, будто его ткнули острием в бок.
Вот надо же! Только о Марии Элимовне подумал, а мамá о ней говорит!
Очень захотелось сказать, что у них превосходные отношения, у него прежде не было такого друга, как Мария Элимовна, после Никсы он с ней первой начал говорить откровенно… Но Саша вовремя вспомнил, что Мария Элимовна рассказывала о суровой беседе, которую проводила с ней Тизенгаузен. Она-де слишком с цесаревичем вольничает. Уж, наверное, не сама Екатерина Федоровна на эту беседу отважилась, а лишь она исполняла просьбу мамá.
– Мне с ней весело, – набычась, буркнул Александр. – Танцевать с ней легко, вы же знаете, как я неуклюж.
Мария Александровна чуть приподняла брови. Саша был очень правдивым, однако сейчас она наблюдала явную попытку вывернуться. А может, действительно нет ничего особенного? Ей очень хотелось в это верить. Очень хотелось покоя… О Никсе невозможно думать, сердце надрывалось от этих мыслей, Алексей погряз в грязных отношениях с Жуковской, но все доктора говорят, что юношу нельзя лишать возможности удовлетворять свою почти болезненную чувственность, поэтому приходится делать вид, будто ничего не происходит… Может, и Саше эта Мещерская нужна лишь ради того, чего так жаждут все мужчины и что так отравляет жизнь их женам?
Размышлять о мужской чувственности для Марии Александровне было омерзительно. Иной раз подумаешь, что Господь был милосерден и прибрал старшего сына юным именно для того, чтобы в памяти матери сохранился его светлый, безгрешный образ, не оскверненный похотливостью, которую он унаследовал бы от своего отца…
Воспоминание о том, как Никса лежал на последнем ложе среди белых роз, вдруг пронеслось перед глазами, и, почти теряя сознание от душевной боли, Мария Александровна страдальчески зажмурилась и пробормотала:
– Эти отношения неприличны для наследника престола, я ничего не желаю более об этом слышать.
Выражение ее лица потрясло Александра. Он ощутил себя мучителем и палачом.
– Мамá, клянусь, я впредь никогда… – И замолчал.
Вечером он сидел перед дневником и писал:
Как ни грустно было решиться на это, но я решился. Вообще, в обществе будем редко говорить с ней, а если придется, то о погоде или каких-нибудь предметах более или менее интересных. Но наши дружеские отношения не прервутся, и если мы увидимся просто, без свидетелей, то будем всегда откровенны. Дорогая М.Э. все прекрасно поняла, ей не нужно долго объяснять…
И он прикрыл глаза, вспоминая, как через Сашеньку Жуковскую вызвал Марию Элимовну запиской на живописную, прелестную дорогу, ведущую из Царского Села в Павловск. Эта дорога называлась Английской, и Александру показалось странно значительным, что Мария Элимовна приехала в английской коляске с гувернанткой-англичанкой. Конечно, она ни в коем случае не могла встречаться с ним наедине, он прекрасно понимал, какой мог по этому поводу разразиться скандал, но как же это было горько!
Впрочем, когда Александр слез с коня и пересел в экипаж, они заговорили по-русски. Гувернантка не понимала ни слова, поэтому хотя бы в словах они могли дать себе волю… В словах и взглядах.
– Мы не можем находиться в таких отношениях, в каких были до сих пор, – сказал Александр.
– Конечно, – отозвалась Мария Элимовна.
– Наша дружба дает повод к разным нелепым толкам.
– О, я с вами совершенно согласна, – сокрушенно вздохнула она.
– Мы больше не сможем сидеть вместе… за картами… и танцевать…
Она кивнула и улыбнулась так равнодушно, словно он ей сообщил о том, что собирается дождь.
Втайне даже от себя Александр ждал, что Мария Элимовна загрустит, обидится… Ничего подобного: она была ровна и спокойна. И взгляды ее ничего не выражали, кроме дружеского понимания.
Начался дождь. Они выбрались из экипажа и стали под деревом. Гувернантка поглядывала с беспокойством и мокла под большим клетчатым зонтом.
– Мне это не по нраву! – вдруг воскликнул Александр. – Но я не хочу, чтобы вас донимали упреками!
Мария Элимовна поглядела на него из-под ресниц.
– У вас… глаза такие синие… – пробормотал он, чувствуя себя глупым, толстым, неуклюжим, никому не нужным.
– Мне пора возвращаться, – холодно отозвалась она. – И если вы действительно намерены прекратить толки, то уезжайте первым… августейшее дитя.
Не веря своим ушам, Александр уставился на нее. Ее глаза смеялись. Она не сердилась! Она все понимала!
– Вы же не хотите, чтобы все закончилось? – вдруг шепнула Мария Элимовна.
Он покачал головой.
– Ну так оно и не закончится, только впредь будем осторожнее. Ждите от меня вестей. А теперь идите!
И она, схватив Александра за руку, развернула его к коляске. И тут же разжала пальцы.
Он поднял свою руку, посмотрел на рукав мундира, которого только что касалась ее ладонь, и вдруг безотчетным движением прижал рукав к щеке. А потом быстро, неуклюже устремился к коню, вскочил в седло и умчался не оглядываясь.
– The prince is afflicted[16], – сказала гувернантка, когда Мари вернулась к экипажу.
– I hope[17], – пробормотала княжна.
Утром Сашенька Жуковская улучила момент и передала Александру небольшой бумажный пакет. Прелестные глазки ее были полны таинственности, и она вдобавок приложила палец к губам. Даже такой тугодум, как Александр, сообразил, что развернуть пакет следует в одиночестве.
Внутри оказалась фотографическая карточка: Мария Элимовна и Сашенька сидят в том самом экипаже, в котором она была вчера. На обороте была надпись: «Воспоминание о последнем дне в милом Царском. МЭ».
Он приложил фотографию к щеке. Прижаться к ней губами казалось святотатственным.
Минни стояла у пруда и смотрела, как розовое закатное солнце блещет на его замерзшей поверхности. Потом она перевела взгляд на небо. Облака быстро меняли белый цвет на бледно-зеленовато-золотистый, тронутый розовой каймой. Это было волшебное зрелище. Январское небо редко позволяло солнцу выглянуть, но уж если оно пробивалось сквозь облака, то сияло воистину ослепительно. Жаль пропустить хотя бы минуту этой радости!