Утро нас встретило холодом и гамом куда-то спешащих людей. Внешним осмотром было установлено, что Колька обмочился. Пока устранялась непредвиденная оказия, спальный салон опустел, и весь табор, ночевавший в сарае, спустился по крутому берегу к переправе.
Много сотенная толпа с нетерпением ожидала подхода очередной баржи, чтобы переправиться на левый берег. И когда она причалила к подмосткам, начался штурм, как две капли похожий на тот, который я увидел много лет спустя в кинофильме «Бег». Нечего было и надеяться на то, чтобы с кучей детей прорваться к осаждённому судну.
Но вот крошечный буксирчик вывел неуклюжую громадину на стремнину и тотчас, будто этого дожидались, из-за горизонта показалось звено немецких истребителей. Резкие пулемётные очереди хлестанули по беззащитной палубе, и началась паника. Не видя способов спастись от свинцовых жгутов, люди прыгали за борт, сметая всё и всех перед собой. Невообразимый, полный ужаса многоголосный вой был настолько силён, что перекрывал рёв моторов и звуки беспрерывно стреляющих пулемётов. Буксир загорелся, кто-то обрубил буксирный трос, и баржа, испуская дикие вопли, равнодушно понесла пассажиров вниз по течению. Помощи обречённым ожидать было неоткуда.
И ещё несколько раз пыталась мать рискнуть и перебраться на противоположный берег, но безрезультатно. К тому же с рассветом фашисты начинали азартную охоту на любой плывущий по реке объект, соревнуясь в стрельбе, словно в тире.
Почему немцы не расстреливали скопища людей на суше – до сих пор не ясно. Только думается мне, что не русских жалели они, а саму станцию, от разрушений сохранить хотели как стратегически важный железнодорожный узел.
Нам недолго пришлось дожидаться фашистов. На третьи сутки они уже деловито хозяйничали повсюду, и пытались заигрывать с детьми и женщинами. Станцию захватили без единого выстрела.
В моей памяти появление фашистов связано с наплывом огромных грузовиков, крытых брезентом, орудий и миномётов. Целые горы белых мешочков с твёрдым, как камень, веществом, по виду напоминающим макароны, навалом лежали на промёрзшей земле. Как потом оказалось, это был артиллерийский порох. Один из них я тут же прибрал к рукам и попробовал «макаронину» на зуб, за что и получил крепкий материнский подзатыльник.
Вскоре немцы подогнали товарный состав с вагонами – «телятниками», загнали в них всех беженцев и повезли в неизвестном направлении. С тележкой пришлось расстаться.
Поезд двигался урывками, пропуская на разъездах встречные эшелоны, груженные боевой техникой и войсками.
Нас высадили в станице Обливской – большом казачьем селе, – полупустом и полуразрушенном. Немецкий переводчик популярно объяснил, что с этого момента «все будет проживать хир». Где – здесь, он не объяснил.
Наскоро поручив дочери не спускать с нас, пацанов, глаз, мать кинулась искать новое пристанище. Вскоре она вернулась довольная и улыбающаяся, и сунула каждому по доброму ломтю душистого белого хлеба.
Собрав свои небольшие пожитки, и не переставая работать челюстями, мы вереницей тронулись вслед за матерью. У элеватора, вокруг которого тлели и дымились горы почерневшего зерна, мать свернула налево, и метров через триста мы остановились у небольшой мазанки с выбитыми окнами и сорванной с петель дверью.
– Здесь вот и будем жить, – устало сказала мать, обводя рукой небольшой сад, изрытый воронками, и изорванный в клочья плетень.
Внутри казачьего куреня, кроме мусора, дряхлого, неизвестного цвета, дивана и проколченогого обшарпанного стола, ничего не было. Зато справа от входной двери, как памятник хозяину, возвышалась великолепная русская печь с лежанкой.
– Местные жители подсказали, что пустует, – сказала мать, обращаясь к Мане. – Ничего, дочка, день – два поработаем и заживём по-людски. Главное – печь хороша, не даст зимой замёрзнуть. А топливо – вон оно, рядом с элеватором. Обугленная пшеница для еды непригодна, но горит хорошо и жару даёт много. Я сейчас к соседям схожу, а вы, пацаны, ступайте – ка в сад, наберите хворосту. Мы из него веников навяжем.
Дом стоял на краю неглубокого овражка, за которым расположилась какая-то немецкая часть. Вдоль аккуратно расставленных палаток неторопливо прохаживался часовой, а поодаль дымилась походная кухня, распространяя вокруг себя вкуснейший аромат какого-то варева.
– Эй, киндер, – закричал с того берега заметивший нас часовой, – ком хир, – махнул он рукой.
Мы испуганно юркнули в кусты и помчались домой: кто знает, чего задумала эта немчура…
Через неделю выбитые стёкла с помощью соседей были вставлены, казаки – народ запасливый, отремонтированная дверь висела на месте, в печке потрескивало зерно, а духмяный аромат из глиняного горшка приятно дразнил ноздри. В нем уваривались кукурузные початки – настоящее лакомство для детишек и взрослых, сытная, замечательная еда.
Мне уже не припомнить всех подробностей жизни в Обливской. Не знаю, например, где добывала мать пищу для нашего брата, чем занималась Маня, и кем были наши сверстники. И всё же наиболее яркие эпизоды жизни на оккупированной территории навсегда врезались в память.
Однажды, где-то ближе к весне, мать не вошла, а влетела в распахнутую дверь, молча и быстро усадила меня и Колю на диван, приказала коротко «не слезайте» и мгновенно исчезла.
Заразившись её волнением, мы притихли и с замиранием сердца ждали дальнейшего развития событий. Не прошло и пяти минут, как в сенях раздались тяжёлые, бухающие шаги и в комнате появились два здоровенных немца с автоматами наперевес. Они быстро обшарили глазами полупустое помещение, по-хозяйски заглянули в потухшую русскую печь и, разочарованные, повернули было к выходу. Но вдруг длинный, рыжий верзила, повернулся к нам лицом, направил на нас оружие, сказал, как выстрелил, короткое – «пуф!», и засмеялся, удовлетворённый детскими испуганными лицами. Затем рыжая морда подошла ко мне, приподняла за бока и ссадила с дивана, сопроводив своё действие междометием «оп!». Аналогичную процедуру он проделал и с братом.
Не сговариваясь, мы дружно и, главное, громко заревели. Игнорируя детский плач, немец приподнял диванное сиденье, извлёк из-под него спрятанный матерью оклунок муки, с удовлетворением сказал «гут», и немцы, переговариваясь и весело скалясь, исчезли из поля нашей видимости.
Вскоре объявилась и мама с Маней. Мать, не стесняясь выражений, высказала своё отношение в адрес грабителей, долго сетовала о похищенной муке, а сестра вытерла наши слёзы и сопли.
Второй случай был противоположен первому. Мы с Колей имели, конечно, друзей – одногодков, живших на нашей улице. А рядом – за оврагом – расположился немецкий миномётный батальон. Их миномёты они « Ванюшами» называли. « У вас – « Катюш», у нас – «Ванюш», – поясняли они в разговорах с пацанвой. Да пусть как хочешь называют, но только при стрельбе их миномёты завывали, как стая голодных шакалов.
Немцы – народ пунктуальный. У них всё по распорядку: когда вставать, когда стрелять, когда пищу принимать, – по полочкам расписано. Что касается до их других атрибутов – нам, пацанам, было наплевать. Но вот время приёма немцами пищи мы знали с точностью до минуты. И только потому, что главный батальонный повар имел привычку раздавать нам остатки не съеденного солдатами провианта. Поэтому к началу обеда человек пять-шесть огольцов всегда кучковались на почтительном расстоянии от походной кухни и с нетерпением ждали сигнала, по которому разрешалось подойти к повару. Каждый в руках держал какую-то посудину, – котелок там, кастрюльку или банку. По знаку весёлого повара мы робко приближались к кухне, и немец, приговаривая, что у него на фатерланд тоже есть трое киндер, распределял между нами оставшуюся на дне котла пищу. Не то, что некоторые – вывалят остатки в канаву, а нам в ней ройся. Что и говорить, сердечный был человек, не как те оглоеды, что стырили последнюю муку из-под дивана. Мы, отоварившись, по-детски его благодарили и мчались домой делиться добычей.
И уже тогда я сделал для себя вывод, что не все немцы – фашисты.
Где-то по ранней весне участились налёты на Обливскую нашей авиации. И взрослые, и детвора не только по звёздам на крыльях, но и по звукам научились распознавать, кто летит. Не скрывая своего восторга, мы с вожделением провожали взглядами пролетающих на запад бомбардировщиков и прикрывающих их истребителей. И в это время у матери выработался новый условный рефлекс: за несколько минут до налёта у неё начинали невыносимо ныть зубы. Как это получалось, объяснить она не могла. Но симптомы подтверждались на практике, и в скором времени материнская зубная боль являлась сигналом, своеобразной сиреной что ли, по которой мы заблаговременно укрывались в погребе, вырытом на задах, и пережидали тревожное время.