Смотрю в объектив, улыбаясь, но мне не забыть, какой вымученной и притворной была эта улыбка. На маме восхитительное зеленое платье, которое портниха сшила по маминому эскизу. Мама улыбается, но лицо у нее недовольное. Все утро у нее болел живот, отец сказал, что это из–за игристого вина, которое мы пили накануне.

— В следующий раз куплю настоящее шампанское, хватит с меня этих игристых вин, итальянцы не умеют их делать! — заявил отец. Он всегда повторял, что итальянцы не умеют делать шампанское. Он вообще преклонялся перед всем заграничным, подарил маме швейцарские часы, а Майо и мне — английские ботинки со шнурками, большая редкость для Феррары. В тот год я не приготовила для Майо никакого подарка, как и он для меня, хотя обычно мы дарили друг другу книги или диски, к выбору которых подходили очень серьезно, и писали длинные посвящения на языке, понятном только нам двоим. Мама сделала вид, что ничего не заметила. А папа сказал:

— Они стали совсем взрослые, наши Альмайо, — и улыбнулся. Раньше домашние посмеивались надо мной за то, что я запретила Майо произносить это имя, которое он придумал. Меня удивило, что отец все еще помнил его.

Майо на фотографии в чем–то темном. Ему мама связала длинный белый шарф; он намотал его на голову, как тюрбан, и делает вид, будто играет на пунги, индийском кларнете. Глаза у него широко открыты, словно он гипнотизирует воображаемую змею. Красивый и очень бледный. Это его последняя фотография. Из–за того, что он в тюрбане, следователям она не пригодилась. Я храню ее, но с тех пор ни разу не доставала.

В мое первое сиротское Рождество Франко пригласил меня в «Диану», известный болонский ресторан на виа Индипенденца. Мы всего лишь две недели как стали жить вместе, но он решил не возвращаться к отцу в Турин, а провести Рождество со мной. Тогда я переехала в его квартиру на виа Гуеррацци, где мы живем до сих пор.

К моему удивлению, ресторан был полон. В Ферраре никому бы и в голову не пришло пойти в ресторан в Рождество, ну, только если ты одинок и всеми покинут, как я тогда. Мне показалось, что болонцы по сравнению с феррарцами менее консервативны, умеют наслаждаться жизнью. Тогда я почти ничего не ела, и Франко просто заставил меня попробовать тортеллини с бульоном и индейку, начиненную каштанами, практически запихивая в меня еду. Это был один из немногих его отцовских жестов.

Вначале я ревновала его к работе, мне казалось, что для него наука важнее, чем я, но надеялась, что со временем он станет более нежным. Мне импонировали его рациональность, уравновешенность, с ним я чувствовала себя в безопасности, но все–таки мне не хватало какого–то безумия, страсти. Меня смущала его невозмутимость, его железная логика. Казалось, никто и ничто не сможет тронуть его сердце, разве что Антония.

Наша любовь почти сразу сменилась ежедневными родительскими хлопотами. Я не могла понять его независимости — казалось, он ни в ком не нуждается: ни в старом отце, которого редко навещал, будучи единственным сыном; ни в друзьях, которых у него не было — он считал таковыми коллег по университету; ни, что особенно больно, — во мне.

Я никогда не чувствовала, что нужна ему Со временем он не стал нежнее, он стал ленивей. Если раньше он все свое время посвящал книгам и работе, то теперь — книгам, газетам, дивану и телевизору. Последние несколько лет каждое воскресное утро он читает в постели газеты и почти каждый вечер засыпает перед телевизором. Он был строгим преподавателем, я упрекала его за то, что он хотел только работать и читать. Теперь он постарел, чувствует себя усталым и больше не хочет со мной спорить. Старея, люди не становятся лучше, не нужно себя обманывать. Напротив, они становятся хуже. Замыкаются в себе, становятся раздражительными, придирчивыми, ленивыми. Или сходят с ума, как мой отец.


Если бы мои студенты знали, о чем я думаю, читая им Петрарку:

В собранье песен, верных юной страсти,

Щемящий отзвук вздохов не угас

С тех пор, как я ошибся в первый раз,

Не ведая своей грядущей части[15].


Всю жизнь я рассказываю, что для Петрарки любовь была безумием, ошибкой молодости, моя же ошибка молодости отравила всю мою жизнь.

Удивительно, но мне хотелось бы увидеть Лео: после нашей встречи я перестала испытывать неловкость в его обществе. Кажется, теперь я понимаю, что Тони в нем нашла. Он не просто надежный. Франко, к примеру, тоже надежный, но не такой открытый и внимательный, как Лео. Мне показалось, что Лео с неподдельным интересом относится к тому, что ты говоришь, что думаешь.

Может быть, ему я смогла бы рассказать всю правду. Рассказать про Винсента и про то, чем я занималась в Ферраре последние месяцы перед маминой смертью.

Кроме Франко, я не рассказывала об этом никому.


Антония


Микела приехала на велосипеде и попросила оставить его во дворе гостиницы.

— В ресторан пойдем пешком, — сказала она, кивнув на мой живот.

Мы пошли по дороге, по которой я возвращалась от площади Ариостеа в тот вечер, когда мы с Луиджи были в Чертозе.

— Знаешь, я была на кладбище у бабушки с дедушкой. — Я вспомнила, что именно Микела посоветовала мне туда сходить.

Сегодня на ней светлый плащ, лиловые вельветовые джинсы и сапоги на высокой платформе. Очевидно, от нее не ускользнул мой взгляд, потому что, игнорируя фразу про кладбище, она поясняет: «Без каблуков я коротышка. Кстати, о внешности, знаю, что ты познакомилась с Изабеллой».

— Да, красавица, — отзываюсь я.

— Говорила тебе про Майо, правда? Хочет показать, что все знает, все понимает.

Предпочитаю промолчать.

— Она классная.

— Хулиганка она, — раздраженно отвечает Микела.

На площади Ариостеа Микела останавливается: «Если пойдем прямо по этой дороге, через пять минут будем на месте. Или поднимемся на крепостную стену в обход, это минут двадцать, через ворота Ангелов. Раньше через них входили в город знатные люди — герцоги, послы… Ты как, сможешь?

— Конечно, мне нравится ходить пешком.

— Тебе полезно. Я тоже много ходила пешком, когда была беременной. Ты пьешь?

— Что? — не поняла я.

— Я имела в виду, достаточно ли пьешь воды. Знаешь, что у беременных объем крови увеличивается почти в два раза? Хочешь, открою секрет, как понять, что воды в организме достаточно: если моча прозрачная, значит, все в порядке. Если же нет, надо пить больше.

— Спасибо, я понаблюдаю.

С Альмой мы почти не обсуждаем мою беременность. Может, потому, что ей было двадцать лет, когда она родила меня, и она уже ничего не помнит.

Мы идем по широкому проспекту, вдоль которого тянется парк, и вскоре оказываемся перед Алмазным дворцом. Это здание — как магнит, всегда возникает на пути. Мы же поворачиваем направо на проспект Эрколе I д’Эсте, это та самая улица, которую Луиджи считает самой красивой в Европе. Действительно, она великолепна.

— Как правильно, городская стена или стены? — спрашиваю у Микелы.

— Мы говорим, пойдем на Стену. Когда я была молодой, мы здесь уединялись, а сейчас, видишь, тут бегают.

— Ты с Майо тоже… уединялась?

— Еще как! — отвечает весело.

В конце проспекта Эрколе I д’Эсте — большая зеленая поляна, которая тянется до земляных валов, обсаженных высокими платанами, липами и вязами. Время обеда, и многие действительно бегают по дорожкам или выгуливают собак. Хорошее место, как раз для прогулок, с одной стороны тянется открытое поле, с другой — городской парк.

— Пообедаем в моей любимой хибаре в бывших садах семейства д’Эсте. Этим садам пятьсот лет, — говорит Микела и неожиданно спрашивает: — А ты переболела токсоплазмозом? Ветчина тебе не противопоказана?

— У мамы живет кот, думаю, переболела.

Я не решаюсь сразу задать вопрос про Майо и Альму и расспрашиваю Микелу о ее семье.

— А сколько лет другим твоим детям?

— Марко — восемнадцать, Элеоноре — двенадцать. Разница между всеми детьми — шесть лет.

— Ты назвала сына как Майо? — не могу удержаться я.

Микела пожимает плечами:

— Его отец никогда не думал об этом, надеюсь, ты не станешь обращать его внимание.

Она сказала это так, будто мы сто лет знакомы. Будто мы подростки, задумавшие какую–то шалость.