Мириам припомнила свое подобие-в-метаморфозе:
— Я не хочу… Я хочу баю-ба… бабочка!
Пусть он руководит ею, рожающей Госпожу Жозеб.
Госпожа Жозеб — Вария, Другая, жена нотариуса, — совсем не похожа на Мириам.
Она не так молода.
Ей двадцать пять лет согласно свидетельству о рождении.
А Мириам — пятнадцать.
Но и Вария тоже не стара.
Мириам охотно рассказывает о своих приключениях, которые случились семьдесят две тысячи лет назад.
А когда женщина — так стара, то это уже не возраст.
Это — искусство.
Господин Бог, создавая Мириам, был словно скульптор, лепивший Венеру, которая явилась к нам в год Первый двадцатого века без своего изъяна — еще более верного признака старости, чем выпадение волос, — с руками.
Госпожа Жозеб — менее чем Мириам и, причем, во всем.
И самое главное — менее красива.
И это менее, предполагающее сравнение, не имеет для Эмманюэля никакого значения.
Ибо он замечает уже во второй раз, что две его возлюбленные или, точнее, любовница и жена, совсем не похожи.
Мириам — блондинка.
Вария — брюнетка.
Это отличие слишком парадоксально, чтобы им пренебрегло его богатое воображение.
Но оно — реально.
Сам Жозеб вряд ли узнал бы свою жену в Мириам.
Золото, поднесенное Царю-Богу и сверкающее на голове какой-нибудь незнакомки, обрадовало бы Жозеба куда больше, чем раздвоенная лента супружеского шафрана на его собственном лбу[172].
Господин Жозеб, вот почему та, что не ваша жена — жена Бога! — блондинка[173].
Смеженные веки, как сведенные руки, скрывают ресницы.
Пряди, что разглажены и со лба откинуты, непреклонным затылком распластаны по простыне.
Весь лик — вытянутый овал гладкого воска.
Статуя.
И если вы приподнимите эти веки, то обнаружите там не больше зениц, чем в обнаженных грудях.
Белок — молоко иль скелет — очей.
Статуи — проэпилированные даже там, где отродясь не бывало никаких волос, — векам на милость сохранили свои стеклянные глаза в оправе.
Так значит, бывшая ваша жена — блондинка.
Злато, в дар поднесенное Царю, на голове скорбящей Мирры[174].
Но вот госпожа Жозеб пробуждается.
Нос морщится, как мордочка у зверька, что фыркает от меховой щекотки.
Глаза, после подъемных усилий век, на белом лике Другой появляются разом, словно врываются негры, или — не будь они так красивы — словно пуговки, что пришиваются на ботинки машинкой специальной; они красуются, удивляются.
Ресницы иссиня-черные кустятся.
Столь обильная растительность как камнеломка на мертвой Венере — и распадается мрамор на клетки, и от былого шедевра остается лишь плоть.
Ах, как представить отчаяние Пигмалиона[175]; если бы был не дурак, мог бы статую сотворить, а сварганил заурядную самку!
Но Господин Бог избегает шаблонных решений.
Иначе он не был бы Господином Богом.
Он отдаст Адаму взятое у того ребро.
Иль, на худой конец, обломок обглоданный.
Также считает и госпожа Жозеб.
Сидящий мелкий зверек (всякая женщина, даже большая, если раздета, кажется мелким зверьком) с мордашкой растянутой из-за зажмуренных грузных век, как пару самых тяжелых дамасских слив, приподнимает пучки свои иссиня-черные и изрекает резко и сухо:
— Ах, Боже ты мой!
Ее.
Она и не думает об Эмманюэле.
Его бы она назвала Эмманюэлем или именем птицы какой.
Она говорит о Боге своем.
О личном Боге ее.
О Боге каждой госпожи Жозеб.
Как все они говорят:
— Мой песик, моя белошвейка.
И
— Мой муж.
Все же «Мой муж» из их уст изрекается с большим почтением.
Поскольку содержит — оплачивает их содержанье — и песика, и белошвейку.
Они «придают ему больше значения», подобно тому, как проказник «усложняет» хвост собачонки, кастрюлю к нему привязав.
Такой Бог не очень-то интересен.
— Что скажет служанка?
Еще одна особь, того же подвида, которую она прибавляет.
— Какая нелепость — так тратить время мое!
Эмманюэль Бог не удосуживается сообщить ей, что потрачено вовсе не время, ее личное или чье-то еще, а несколько кубометров вечности.
— Сколько времени?
Затем, вдруг, с самой свирепой злобой на свете:
— Вы только что меня усыпили!
Эмманюэль задумывается, достойна ли она услышать его рассказ или нет; должен ли он придумать зерцало, которое показало бы ей Другую, — Мириам! — или же все отрицать.
Он решается на ложь самую верную, когда дело имеют с низшим иль Относительным.
Он раскрывает пред ней Абсолют.
— С вами случился — как, не понятно, — нервный припадок.
Вы хотели ударить меня ножом — вот лезвия след, — четко виден на простыне маленький треугольник.
Мне привычно своих мертвецов вынимать, дословно, из копий писем…[176]
А раз я умею негодных детей усмирять, то и вам я сказал «баю-бай»!
— Это сделали вы?! Вы сошли с ума!
Ах, я тебя обожаю. Снова меня усыпи. Скажи «баю-бай»!
Но нет! Это все небылицы. Женщин усыпляют лишь в романах и иногда в больницах.
Доказательство!..
Чем занимались мы в тот момент, когда… эта история про удар ножом, верно, тебе пригрезилась.
— Моя дорогая, мы занимались…
— Вот видишь! Ты… все такой же и… Вы хотите уверить меня, что я проспала целых два часа?!
Она уцепилась за свое «доказательство» и уже не отпустит его, пока будет в силах хоть что-то доказывать.
Она обрела мужчину.
И это намного приятнее, чем обрести какого-то Бога.
Эмманюэль решает не отвечать.
Он забирает обратно ребро у Адама, у того, который нотариус.
ET VERBUM CARO FACTUM EST
— Et habitavit[177]?
— Вот именно.
XII
Право на ложь
Вульва Варии — ограниченность маски.
Глаза Господина Бога — брелочек к его костюму, даже когда он раздет: это его врата плоти, ведущие к Истине.
А Истина — лишь одна.
Зато мириады, точнее, неопределенное множество чисел — чисел, которые не Единица, — обозначают все то, что этой Истиной не является.
Количество лжи настоящей или возможной записывается так:
∞ — 1 = ∞
И никто этой Истиной обладать не может, ибо ею владеет Бог.
Бог Эмманюэль или же тот, Другой.
Они нарушают гармонию прекрасной вселенской Лжи, не разрушая.
Они — вульва Лжи, которая женского рода.
Вульва — вдовствующая ячейка, пока свою Истину они хранят у себя.
А поскольку в природе нет пустоты, то что-нибудь, — что по определению Истиной не является, — ячейку Истины всегда наполняет и даже переполняет.
«Место Истины» — вот название для описания жизни этой галантной Дамы.
Для всех Единиц Лжи возлюбленный носит всегда свое настоящее имя.
Но они знать не знают, что он — вовсе не та, что есть.
Только Бог (Эмманюэль и тот, Другой), знающий, где Истина, может вечно и изощренно лгать.
Они лгут наверняка, зная, что она хранится у них.
Господин Бог стал бы блудницей, если бы выдал ее — если бы выдал себя.
А когда он выдает что-то другое, то у людей есть некоторый шанс поверить, что он изрекает Истину, ибо куда вероятнее, что он скажет близкое к тому, что они полагают Истиной, чем явно противоположное его истинной Истине, которую сам же хранит.
А раз так, для него, — убежденного в том, что можно, дабы понятым быть, лишь убежденно лгать, — любая ложь безразлична.
Это один из путей, ведущих к людям.
Если он предпочитает наикратчайший.
В то же время он говорит охотно разную ложь разным людям, поскольку они — хотя в действительности безмерно от него далеки — на самом деле не далеко отклоняются от его же курса.
Он лжет вовсе не им, ибо говорит сообразно их собственному пути.