Альфред Жарри

Любовь преходящая[1]

I

У МАНЕТТЫ

И почему только он не пошел по коридору? Ведь так было бы проще. Слишком просто. Нет. Он залезет к ней на балкон по витой водосточной трубе. Одной ногой — на предположительно твердую перекладину решетки, другой — на лепные выступы в стене: добраться до ее комнаты на верхнем этаже не составит труда. Вокруг — тишина, лишь внутри у него крутится какое-то мельничное колесико, крутится с безумной скоростью, чух-чух и еще чух; как будто где-то глубоко в груди накатывает вода, словно у водопада шипит пена или в кронах деревьев шумит ветер.

Голова кружится не от пустоты под ногами, а от полноты внутри, от той, что вот-вот перельется через край. Подобное уже случалось однажды, когда ему присудили премию в колледже. Он напевает про себя и обзывает себя идиотом: ведь если бы он пошел по коридору, то мог бы столкнуться с дядей, охаживающим очередную барышню, а возможно и с матерью, пробирающейся — по лицемерной привычке, тайком, — в спальню отца…

«И почему она скрывает, что с ним спит?»

Он задумывается, усмехается и заносит ногу к следующему выступу.

Что же, у каждого свой путь.

Любовь — это как кресло академика. За десертом, дабы выглядеть солидно, он развернул газету и прочел, что думают журналисты о речи вновь избранного академика. Он ведь тоже кандидат… кандикандидкандидат. Нога скользит. Осыпается штукатурка. Подъем займет больше времени, чем ему казалось сначала.

Он лезет по водосточной трубе как по ярмарочному шесту с призом на верхушке. Что будет дальше — неизвестно. Ведь он может свалиться, разбиться, убиться. На пересечениях дорог ему, помнится, встречались столбы с распятиями, а на них — вылепленные черепа и скрещенные кости. И вот он представляет себе, как его, умирающего, увозят на бело-красном автомобиле. И пусть с каждым усилием мужество куда-то убывает, зато одна лишь мысль о предстоящих фривольностях со служанкой придает ему храбрости на несколько часов вперед.

И вновь он лезет, слегка гордясь, слегка побаиваясь, не смея даже оглянуться. В пятнадцать лет ты уже мужчина; только на водосточной трубе оказывается куда больше заостренных пик, чем представлялось. Его пальцы сбиты, ладони разодраны, а в том самом месте, на которое он так рассчитывает в самом ближайшем будущем, его вдруг прихватило.

Уф! Вот и карниз. Левая нога нашла точку опоры, правая сейчас подтянется. Нет! С этой стороны угрожающе ощетинилась ограда из остроконечных пик. Спуститься? Ни за что! Это дело чести, тем более, что о сей доблестной вылазке он проинформировал одноклассников заранее, еще в начале учебного года. Итак, следует сориентироваться. За край желоба можно зацепиться пальцами, а при необходимости — зубами. Сюда бы зеркало, и он бы увидел гримасу разбойника на картинке из старой книжки и даже зажатый в зубах нож. Подтягивание на руках: сильная кисть, великолепный рывок, опора на ладони и разгиб рук, и вот тело самого спортивного ученика в классе взмывает вверх. Он стоит уже на следующем карнизе. Дальше — сущие пустяки.

«Да, старина, вот так: хоп — и в кресло!»

Он мысленно возвращается к теме кресла и академии… академии и представляет себе, как голые дурно сложенные и низкорослые женщины листают страницы каких-то тетрадей[2].

Уф! Прижался плечом к стене. Очередной каменный выступ, и кованые острия впиваются ему в ногу. Какая глупость украшать фасад этими — ох уж эти нововведения — решетками! До чего же у него примитивные родители. О! У Манетты горит свет. Но такого посетителя она не ждет.

А если она ждет другого? Он делает резкий рывок и подтягивается. Его бросает в жар, как бывает с людьми, которые намереваются совершить что-то дурное. Ах, преступленье, в коконе созревшее: девиц ласкать рукой убийцы. Он бросает взгляд вниз, и его вдруг начинает знобить. Черт! Под ним — верхушки деревьев парка. На него, одинокого мужчину, разверзшись, целиком опрокинулось огромное как море небо. А после ударов о чугунные перекладины и изгибы решетки мельничное колесико внутри него вновь закрутилось, выкатывая потоки ледяной воды. Не самое удачное время для шуток.

А еще сверху на него уставилась луна, луна нарочитая, зияющая, словно округлость рта, разинутого в немом вопле:

«Я пропал!»

Секунда, минута (в романах с продолжением прибавляют «века»).

Он даже подумывает о том, чтобы позвать на помощь, но, разумеется, он и рта не откроет; вне всякого сомнения, он уже никогда больше не откроет рта.

Он пытается думать о предстоящих развлечениях. А пока ситуация представляется ему исключительно неприятной.

Выход один — еще раз подтянуться, плавно переставить одну руку, другую, и перелезть… Он слышит, как на землю падают куски отколовшейся лепнины.

Он чертыхается.

Открывается окно. Во всей этой авантюре не хватало еще, чтобы кто-то высовывался и наблюдал за его позором.

Это Манетта.

Она не может его видеть под желобом карниза; он замирает. Все тихо. Он боится дышать. Если она вздумает его спасать, он будет выглядеть на редкость нелепо.

К тому же о подобной услуге не просят женщину, которая наводит марафет. Манетта водит гребнем, она расчесывает волосы; ей негоже заниматься мужчинами, висящими на карнизах.

На Манетте ночная рубашка; она зевает.

Его — реакция вполне нормальная — тоже тянет зевать. Это, наверное, нервное. Зевает и пустота между ним и карнизом.

Ноги наливаются свинцом, и под их тяжестью водосточный желоб медленно поддается, гнется, отгибается и отвисает все более заостряющимся клювом.

Герою, словно обремененному парой чугунных ядер, кажется, что он — железная рыбина, утягиваемая куда-то огромным магнитом. Долго он не продержится. И недолго тоже. Внутренний голос философски его успокаивает:

«Зато честь не пострадает».

Еще немного, и он свалит отсюда самым коротким путем — прямо вниз, упадет посреди парка, пробив дыру в зеленой мешанине из листьев и веток, ударится и, наверное, будет вынужден — как это не печально — некоторым образом умереть.

Наверху ни звука.

Манетта смотрит на луну.

Словно задумалась, почему это небесное тело — желтого цвета.

Проносится легкий бриз, оставляя после себя запах цветущих каштанов.

Он поднимает голову и скрипит зубами.

Если дотянуться до угловой трубы, то можно будет всем телом вытянуться вдоль этого проклятого по-прежнему ускользающего желоба. Совсем как утопающий, что сучит ногами в ожидании песчаного дна, он нащупывает некую подвижную опору и встает на нее. Это на четвертом этаже забыли затворить один из ставней. Ставень угрожающе шатается, но держится крепко. Можно передохнуть.

Осознав, что все еще жив, и убедив себя в том, что ему следует выкарабкаться из этой истории достойным образом, разве что с израненными пальцами, он совершает прыжок «рыбкой».

Допрыгнул.

Манетта в ужасе.

«Господин Люсьен!»

Он прыскает со смеху. Теперь, с высоты своего положения, можно и посмеяться. Здесь, у челяди, на территории мелкого и низшего сословия, он напускает на себя дядюшкин вид и по-хозяйски проходит в комнату.

«Ну и что? И нечего на меня так смотреть… Ведь дверь в коридор ты закрыла, а балконная дверь была открыта. Я просто срезал напрямик».

Он садится на кровать, на узкую кровать, застеленную грязным бельем. В углу — оцинкованный столик, какие бывают в закусочных, на нем кувшин, кусок хозяйственного мыла и плошка, в которой мокнет облысевшая щетка для ногтей.

Вокруг горящей свечки — ореол комаров, а мухи сплошь облепили стены, подпирая портрет торжествующего Феликса Фора[3]. Эту роскошь дополняет тонкий как лист бумаги, цвета ржавчины и с обтрепанными краями, коврик перед кроватью. Манетта воздевает руки и машинально их опускает.

Она явно недоумевает. На ней синяя хлопчатобумажная юбка и заношенные чулки. Прическа в духе Форэна[4]: жесткие прямые волосы, которые можно и не расчесывать, ибо такие кудели не слипаются, даже если изрядно засалены. Она пользуется каким-то особым кремом, который пахнет гнилыми розами. Волосы у нее светлые, а на руках длинные волоски то рыжие, то черные, в зависимости от степени загрязненности; ее нос вытянут вперед, как мордочка у ласки. Она молода и уже только поэтому — не уродлива; на груди и шее у нее складки жира.