Внезапная мысль, что все может в любую минуту закончиться, ошеломила Алису. Она сбилась и замолчала.
Подошла медсестра, чтобы сделать внутривенную инъекцию. Алиса хотела встать, уйти. Ей и без того казалось, что она вторгается в запретную, не ей предназначенную область. Но он попросил остаться.
Медсестра нащупывала вену, проводя пальцами по локтевому сгибу, потом тонкий фонтанчик лекарства брызнул из иглы вверх.
Алиса чувствовала коленями холодный металлический край кровати. Его повернутая вверх ладонь лежала рядом, можно было взять ее в руки, можно было прикоснуться к ней губами. Но Алиса удержалась, чтобы всегда сожалеть об этом.
Когда шприц наполовину опустел, медсестра потянула поршень назад, и вдруг в прозрачный цилиндр, густо клубясь, стала проникать его кровь.
Алиса закрыла глаза. Печати были сорваны. С этого мига ничто не могло быть как прежде. Это было похоже на инициацию. Копеечный стеклянный цилиндрик с рисочками делений сыграл роль сосуда, при виде которого ей надо было не растеряться, задать правильный вопрос, понять, что для нее значит происходящее, и тогда тот, другой, будет спасен.
Алиса чувствовала себя измученной. Он все понял и больше не удерживал, ему тоже требовался отдых.
В дверях она заставила себя не совершать чужую ошибку, не оборачиваться. Ей нужно было, чтобы он вышел из этой палаты.
За три летних месяца Алиса истончилась, стала сквозить.
Она предавалась отчаянью без снисхождения к себе, истово, точно хотела понять все его свойства и выявить все оттенки. Вместо того чтобы, достигнув дна, оттолкнуться и всплыть, она зависла между, как в лимбе, и не было ей исхода.
Это была Соната Буря в переложении для молодой женской судьбы.
Она мучилась и не стремилась себе помочь, ведомая странным и верным расчетом, опытом поколений влюбленных женщин, который подсказывал, что стихия, обуревавшая ее, рано или поздно отхлынет, пройдут годы, а она все еще будет собирать выброшенные на берег сокровища.
Нутряной сквозняк мотал ее по городу. Ей нужно было убить пустое – без него – время, чтобы оно не убило ее. Она поступила в аспирантуру, но это было лишь очередное привходящее обстоятельство, не имеющее отношения к ее истинной жизни. Разве что благодаря этому она могла чаще видеть его.
Она приходила в мастерскую к Рогнеде и часами сидела в углу тахты, безучастная, снедаемая внутренним беспокойством, не требуя ни сочувствия, ни внимания к себе.
Рогнеда смеялась добродушным баском и говорила, что все диеты – брехня полная и по-настоящему худеет женщина только от одного, от любви, вот как было с ней во время романа с будущим вторым мужем, когда знакомые обгоняли ее и заглядывали в лицо, думая, что со спины обознались.
Забредала она и ко мне, в мою дешевую съемную квартирку в Теплом Стане.
Однажды днем пришла без звонка, чудом застав меня. Стягивая исхлестанный осенним дождем плащ и отворачивая лицо, спросила между прочим, слышала ли я? Не зная, что должна была слышать, а если и должна была, то – плохое или хорошее, я молчала.
Алиса прошла в кухню, села, уперев локти в стол, и крест-накрест обхватила руками плечи, смиряя себя, точно пелёнами. Она сидела прямо, настороженно повернув голову, и была похожа на сложившую крылья птицу, готовую, если что, мгновенно сняться с места.
– Понимаешь, поехала к тетке, родители посылку какую-то прислали… От метро решила сесть на автобус, две остановки, но все же. Так там… – Она еще глубже обхватила себя, удерживая. – В общем, за моей спиной две женщины разговаривали, что-то про семейные дела, что на обед приготовили, то да се, и вдруг слышу, одна говорит, как жаль его, какой человек был, какой красивый, талантливый, как жалко, что умер, да, хороший был человек… А потом опять про знакомую портниху, очень, кстати, толковую, про голубцы и котлеты… Знаешь, я имя не расслышала. Только обрывок разговора…
– Да с чего ты взяла, глупость какая, да мало ли о ком…
Я подошла к Алисе и стала высвобождать ее из ее же объятий. И вдруг она сама раскрылась, отметая пугающим движением и меня, и мое никчемное здравомыслие. И розовость ее лица сменилась гневной бледностью.
Алиса была права. Зря я тут ломала дурочку. Так все окажется или не так – не имеет значения. Раз она пережила это, значит, это было.
Я вложила в ее холодные дрожащие руки кружку с горячим чаем. На всякий случай, а то начнет опять размахивать ими и, чего доброго, впрямь полетит. Был же у меня опыт с Медеей, и эта, видать, оказалась той же породы.
Алиса сомкнула пальцы на горячей кружке, выдохнула, расслабленно прислонилась к стене. А я продолжала вещать, что, конечно же, произошло недоразумение, возможность такого стечения обстоятельств ничтожно мала, что это глупость, что это было бы уж слишком, ну, прямо как в кино. Однако жест, которым она обхватила себя за плечи, а потом птичий полетный жест, с которым она выпросталась из собственных тенёт, напугал меня.
– Пойдем в комнату и включим телевизор. Скоро «Время». Там всегда говорят. Ведь эти тетки в автобусе, они же узнали откуда-то…
Почему Алиса не сделала очевидных вещей: не поехала в Консерваторию, где уже наверняка всё бы знали, а ринулась ко мне. Или почему, войдя в квартиру, первым делом не сняла телефонную трубку, чтобы услышать его голос или хотя бы голос той, кто эту трубку возьмет, потому что после больницы он жил в городе и редко уезжал на дачу.
Ответ ее ничего не объяснил, но поразил меня:
– Не могу ограничивать его свободу.
Он решил, что будет так: она есть в его жизни сейчас, ни прежде, ни после – ее нет. С того момента, как не становилось его, не становилось и ее. Значит, все узнавания, выяснения, все хлопоты, вся суета, хотя бы ради собственного успокоения, – все было лишним, против правил этой игры.
…В конце новостного блока объявили, что сегодня в Москве после тяжелой продолжительной болезни умер известный актер такой-то.
Алиса не выказала никаких эмоций. Она забралась с ногами на диван, положила голову на подлокотник и мгновенно заснула.
Она, как прежде, приходила к нему в класс, садилась в последний ряд, слушала, как разбирает он игру своих учеников, как сам показывает тот или иной пассаж, но скоро не выдерживала: теперь любая нота, взятая им, звучала для нее, как фортепьянное введение к смерти. Она вставала и уходила ждать его на лестницу.
Когда он бывал за рулем, они выбирались на дачу, не часто. Обычно встречались в городе, на Воробьевых горах, в Замоскворечье, на Патриарших, на Москворецкой набережной.
Она любила приходить в назначенное место первой, чтобы, обернувшись, вдруг увидеть его уже идущим ей навстречу от метро или от автобусной остановки.
Идти рядом, к плечу плечом, и чувствовать его руку на своем запястье – было прекрасно.
Встречное движение имело другую прелесть. Можно было видеть, как смотрит он на нее издалека, видеть его радость, наслаждаться, чувствуя на своем лице его взгляд, иногда этого было так много, что она не выдерживала, закрывалась ладонями, но тут же отводила их.
Чтобы продлить его движение навстречу, она оставалась на месте и, только когда он подходил совсем близко, протягивала левую руку, которую он брал своей правой рукой, пожимал, немного оттягивая книзу, и все это не говоря ни слова, а только улыбаясь и глядя в глаза. И несколько минут они шли рядом все еще молча. Она не могла говорить от волненья, а он давал пережить ей это волненье в полной мере и радовался ему.
Прощаясь, она, не целуя, быстро касалась его щекой. Своей – горячей, его – прохладной.
«Счастье – это перепад температур. Видишь ли» – так она однажды сказала.
И еще сказала: «Все очень просто: абрис женского лица должен повторять изгибы мужской ладони. Тогда фаланги его пальцев будут прикрывать височную впадинку, кончик мизинца придется на внешний уголок глаза, а в холм Луны будет упираться твой подбородок».
Это была грамматика любви от Алисы.
Еще в ней фигурировал открытый космос, прямое солнечное излучение и неевклидова геометрия (видимо, существа, находящиеся в пограничном состоянии, быстро овладевают даже не смежными областями знаний).
Это были правила, которые не кажутся сумасшествием, только когда ты живешь по ним.
Время от времени Алиса бунтовала. Бунт ее был направлен, скорее, против себя самой. Ее пугала собственная зависимость, то, что при предоставленной свободе она чувствует себя несвободной, что не имеет сил прервать мысленный нескончаемый, изматывающий ее монолог, в котором проговаривалось все, о чем она не успела сказать или не должна была говорить с ним въяве.