— А ты, Амария Сант-Амброджо, уже двадцать лет живешь на этой земле, но ума у тебя по-прежнему не больше, чем у фасолины! Что за глупости, какой там дикарь?

— Честное слово, Нонна! Клянусь святым Амвросием! Мы с Сильваной ходили к родникам и там его увидели. Да и в городе о нем все говорят. Его так и называют — Сельваджо, то есть дикарь! — От возбуждения глаза у Амарии расширились и стали круглыми, как блюдца.

Старушка присела у краешка убогого стола и внимательно посмотрела на внучку. Амария и сама выглядит не лучше того дикаря. Черные густые волосы, волной спускающиеся до пояса, спутаны, из них торчат какие-то желтые цветочки и колючие веточки шиповника, а лицо, обычно покрытое ровным густым загаром, от волнения так и пылает жарким румянцем. Темные, как маслины, глаза вытаращены, а белки сверкают, точно у испуганной лошади. Корсаж на платье порвался, и тело обнажено куда больше, чем позволяют приличия, полные груди прямо-таки вываливаются из шнуровки и кружев. Юбки Амария подобрала и обмотала вокруг полных крепких ног на манер штанов, чтобы удобнее было бежать. Девушку никак нельзя назвать толстой, ибо их маленькая семья живет так бедно, что обжорство просто недопустимо, и все же она кажется весьма упитанной, пухленькой, этаким персиком со всеми женскими прелестями и округлостями. Цветущая, полная очарования и здоровья, Амария — воплощение самой жизни и весьма соблазнительная картинка для любого проходящего мимо мужчины. Однако ее обильная красота цветущего розового куста, как и округлые черты лица и пышные формы, пребывает в явном несогласии с существующей модой. Придворные дамы и просто модницы, страстно мечтая о белой, как алебастр, коже и бледности, во имя желаемого результата готовы натирать щеки свинцовой пастой, тогда как Амария загорелая, почти смуглая, точно насквозь прогретая солнцем. Благородные синьоры, стремясь к изяществу, худы, как куклы-марионетки, Амария же будто сплошь состоит из округлостей и выпуклостей. Представительницы знатных семейств используют всевозможные ухищрения, старательно осветляя себе волосы и делая их рыжими или золотистыми, но Амария ничуть не стесняется густой роскошной гривы, иссиня-черной, точно вороново крыло. И хотя для старой Нонны никого в мире нет прекраснее ее внучки, она уже не надеется когда-нибудь выдать Амарию замуж. Кому, скажите на милость, нужна девица-переросток, которой уже стукнуло двадцать, да еще с таким количеством мяса на костях, зато начисто лишенная не только состояния, но и благоразумия? Мало того, она, ничуть не стесняясь, носится по всей Павии полуодетая, словно те шлюхи, что в сумерки слетаются к городской площади!

Нонна вздохнула и переместила табак, который вечно жевала, из-за одной морщинистой щеки за другую. Она любила Амарию прямо-таки свирепо и, разумеется, желала ей всего самого лучшего, но поскольку ее любовь к внучке была столь велика, что ей самой даже страшно становилось, она всегда разговаривала с девушкой более сурово, чем требовалось.

— Ну еще бы! Можно было и раньше догадаться, что без твоей Сильваны тут не обошлось. Вечно она тебя подбивает на всякие глупости! Ступай, детка, приведи себя в порядок да помолись, прочти «Аве Мария». И вообще почаще обращайся за советом к Господу, а не к своей толстомясой подружке, а вместо того чтобы болтать как попугай, побольше молись.

Амария послушно пригладила волосы и оправила юбку. Она привыкла к подобным выговорам, они ничуть не уменьшали ее любви к старой Нонне. Отыскав на каминной полке катушку ниток и иголку, Амария уселась и стала прилежно зашивать разорванный лиф платья. Некоторое время она молчала, но потом все же не выдержала:

— Но я и правда его видела, Нонна! Мы… смотрели в озеро, и я увидела в воде его отражение, а уж потом обернулась и разглядела его самого. У него красная кожа, жуткие когти и шерсть, но глаза вроде бы добрые. Как ты думаешь, может, это лесной дух?

— Красная кожа? Когти и шерсть? Лесной дух? И где только ты набралась этих языческих глупостей? Скорее всего, это жалкий дезертир, бежавший с поля боя во время недавнего сражения. Небось, от страха весь разум и растерял. А может, это какой-нибудь испанец, испанцы все какие-то безмозглые. — По тому, как легко и спокойно Нонна говорила об испанцах, невозможно было догадаться, что именно они-то и исковеркали ей жизнь. — Ну а что ты мне ответишь, если я спрошу, зачем ты отправилась к роднику? Воды у нас и так хватает, да и в городе отличный источник имеется и, насколько я знаю, прямо на площади.

Амария опустила голову над шитьем и снова залилась жарким румянцем.

— Мы… то есть… Сильвана хотела… заглянуть в pozzo dei marito.[5]

Нонна презрительно фыркнула, но взгляд ее старческих глаз смягчился. Она знала, что, согласно местным преданиям, если заглянуть в одно из маленьких озер, естественным образом возникших у лесных источников неподалеку от Павии, то непременно увидишь лицо своего будущего мужа. И разумеется, ей было известно, что Амария, как и все девушки, мечтает влюбиться и выйти замуж. Однако Нонна отлично понимала: немалый — по здешним меркам — возраст девушки и ее низкое происхождение вряд ли дают основания надеяться на удачный брак, а горячая любовь к внучке не позволяла ей даже думать о том, что Амария может выйти за кого попало. И мучительное разочарование, вновь проснувшееся в душе, заставило Нонну воскликнуть еще более язвительно:

— Чушь какая! Девчачьи глупости! Это, верно, какой-нибудь отшельник, а может, и француз. Говорят, испанцы в Павии взяли в плен французского короля… Прямо с коня сшибли… А сделал это Чезаре Герколани… У него, кстати, короны на голове, случайно, не было, у супруга твоего будущего?

Амария не выдержала и улыбнулась. Она, разумеется, понятия не имела о политической подоплеке недавней войны, но хорошо знача, что на поля сражений ушло очень много мужчин, а вот назад вернулись не многие, и это еще сильнее уменьшило ее шансы на удачное замужество. Ну что ж, по крайней мере, у нее не было мужа, который погиб на войне, и ей, в отличие от многочисленных вдов, не нужно оплакивать покойного и зажигать свечи в базилике. Она знала, что французский король Франциск действительно находится в плену у испанцев, одержавших победу и захвативших теперь Милан. Но о самом Милане и его жителях она знала крайне мало. Слыхала, правда, что у них есть хвосты и они умеют разговаривать со своими лошадьми, которые отлично понимают смешной, со всхрапами, миланский диалект.

— Ты, должно быть, права, — вздохнув, сказала Амария, — это был просто какой-то сумасшедший. А может, беглый солдат. — Она умолкла, погрузившись в работу.

Но разговор о войне и французах разбередил душу Нонны, и старушка все смотрела на стену, где над камином висел клинок ее Филиппо. Неужели с тех пор как она потеряла единственного сына, прошло уже более двадцати лет? Неужели ее обожаемый сынок, ее светлый, улыбчивый мальчик погиб так давно? Неужели действительно два десятка лет минуло с той великой битвы при Гарильяно, разразившейся в 1503 году, когда все они, матери, молились только об одном: получить хоть какое-то известие о своих сыновьях? Ей, впрочем, недолго суждено было, в отличие от многих других, терзаться догадками, жив ее сын или умер. Испанцы не оставили ей ни малейших сомнений в судьбе Филиппо, когда привезли в Павию сотни трупов и выложили их на центральной площади. И она вместе с другими матерями рылась в этих жутких останках, а мухи и стервятники так и кружили над ними, а потом она наконец нашла его, увидела лицо своего дорогого сыночка, изуродованное, залитое кровью. Городская община пришла к решению незамедлительно сжечь всю эту груду тел во избежание распространения заразы, так что Нонна не смогла даже отнести тело сына домой, обмыть его, как делала, когда он был совсем маленьким, и похоронить, как подобает, с молитвами. Она успела лишь закрыть ему глаза и взяла на память его кинжал, спрятанный на ноге под рейтузами, — единственное, что ухитрились проглядеть мародеры. Нонна тогда вернулась домой, уверенная, что никогда не забыть ей страшного запаха горящей человеческой плоти, насквозь пропитавшего ее одежду. Когда погребальный костер разгорелся вовсю, едкий дым наконец-то вызвал у нее на глазах слезы — те самые, которые никак не хотели проливаться, пока она неотрывно смотрела на мертвого сына.

Нонна, наверное, так и продолжала бы жить до своего смертного часа, окаменев от горя, утратив способность чувствовать, но милостивый Господь подарил ей Амарию. Она нашла ее у того самого источника, к которому Амария ходила нынче утром, нашла, точно Моисея среди камышей.[6] Туда и раньше частенько подкидывали младенцев, а теперь стали еще чаще — уж больно много осиротевших девушек попадало в беду из-за солдат-дезертиров. В тот раз Нонна пошла к этим источникам за водой, потому что городские колодцы были отравлены трупным ядом. Наклонившись над озерцом, она вдруг услышала какой-то сдавленный писк и, раздвинув жесткую траву, увидела голенького новорожденного ребенка с крошечным сморщенным личиком, еще покрытого слизью и кровью, беспомощно сучившего ножками и ручками и моргавшего глазенками на непривычно ярком свету. Нонна поскорей завернула младенца во что попало и поспешила домой, не зная даже, мальчик это или девочка. Ей было необходимо хоть чем-то занять себя, необходимо было хоть за что-то уцепиться, чтобы вновь обрести способность чувствовать, ведь, утратив сына, она утратила и смысл жизни. Однако она равнодушно слушала, как ребенок плачет всю ночь, измученный потницей, как он орет весь день, требуя материнскую грудь, как громко возмущается, когда его слишком туго пеленают. Нонна оставалась молчаливой и бесчувственной до того самого дня, когда девочка впервые — теперь-то уж она, разумеется, знала, что это девочка, — остановила на ней еще почти бессмысленные глазенки и улыбнулась ей беззубой улыбкой, такой простодушной, такой невинной, такой далекой и от этой войны, и от всей той жизни, что была до нее, что Нонна прижала малышку к своему разбитому сердцу и горько-горько заплакала, заплакала впервые с тех пор, как закрыла глаза своему Филиппе.