— Маша, ты себе не представляешь, как странно звучит для меня это имя в твоих устах. Я же ни единой живой душе об этом не говорила!
— Даже Сэнди Голдстоуну?
Марджори остолбенело уставилась на нее сквозь плавающий сигаретный дым:
— Сэнди Голдстоун? А что ты о нем…
— Дорогая, за известность надо платить. И цена — твоя жизнь золотой рыбки в прозрачном аквариуме, привыкай к этому. Вся школа знает о тебе и молодом наследнике «Лэмз».
— Ну, не смешно ли! Маша, я и встречалась-то с ним изредка, может, пару раз всего!
— Надеюсь, что так. Будь добра, малышка, не связывай Марджори Морнингстар с восемнадцати лет брачными узами. Даже за все безделушки «Лэмз» не делай этого.
— Да поверь, мне никто и не предлагал такого…
Маша внимательно изучала ее лицо.
— Прекрасно, но не думай, что этого не случится однажды. Значит, наследник «Лэмз» не влюблен в тебя. Остается вопрос — а ты в него?
Марджори вспыхнула:
— Если ты будешь продолжать в том же духе…
— Скажи мне честно, конфетка, неужели мои уши простой смертной — первые, услышавшие твое сценическое имя? Я просто не могу в это поверить.
— Это правда. И, пожалуйста, не говори никому, ладно? Конечно, это не государственная тайна, я не хочу выглядеть идиоткой, но…
— Дорогая, я — могила и буду молчать, как могила. Значит, история делалась сегодня вечером. Возьми все же сигарету, это турецкие, как будто просто вдыхаешь теплый воздух.
Марджори взяла сигарету и неловко затянулась. Она обожгла язык и не почувствовала никакого удовольствия, но докурила до конца.
Такси остановилось у дома из коричневого камня, между Коламбус-авеню и Сентрал-Парк-Вест. Марджори столько раз проходила мимо него, не представляя себе, что кто-нибудь из жильцов подобного дома может быть хоть как-то связан с ее жизнью. Весь квартал состоял из таких домов. В большинстве из них сдавались дешевые меблированные комнаты. Убогие люди, сновавшие в них, выглядели провинциалами, потерпевшими в жизни крах и выброшенными на мель в Нью-Йорке. В окнах почти везде торчали жирные коты, горшки с чахлой геранью и сморщенные дряхлые дамы, выглядывающие сквозь закопченные занавески.
— Давай поднимемся, — предложила Маша, — увидишь моих. Мама будет счастлива познакомиться с тобой, я знаю.
Марджори взглянула на свои часики.
— В другой раз. Уже больше девяти. Моя мама волнуется.
Девушки обменялись рукопожатием. Маша сказала:
— Завтра мы пойдем на ленч в закусочную. Это я решила. А ты как, поддерживаешь? У тебя перерыв с двенадцати до часу?
— Да. Я с удовольствием пойду.
Марджори шла домой в состоянии, близком к потрясению, как после первого свидания с красивым парнем. Она долго не могла уснуть. Крутилась, металась по постели, повторяя в уме все, что говорила Маша. И, уже проваливаясь в сон, она, казалось, все еще слышала этот энергичный низкий голос, болтающий о театре.
7. Вечер у Зеленко
В последующие дни они больше всего говорили о театре. Их связывал общий восторг.
В основном говорила Маша. Она говорила, говорила и говорила, так что Марджори казалось, что поток сентенций, пошлого едкого остроумия и интимных сплетен этой девушки о хорошо известных людях никогда не кончится. Особенно Марджори нравились длинные разговоры о ней самой: ее таланте, ее шарме, ее перспективах, с бесконечным обсуждением техники ее игры после каждой репетиции. Часы пролетали незаметно, когда они были вместе; так бывает в любовной истории.
Компания Маши интересовала Марджори гораздо больше, чем то, что происходило в ее собственном доме. Там шли приготовления к назначенной на субботу перед представлением «Микадо» бар-митцве ее брата Сета. По мнению Марджори, невозможно было сравнивать эти два события. Ее собственный дебют в спектакле в колледже оставил в ее памяти такой же след, как открытие сезона на Бродвее. Для тринадцатилетнего парня бар-митцва должна иметь не большее значение, чем день рождения, только с религиозными атрибутами. Однако, очевидно, в семье Моргенштернов никто больше так не думал. Ее родители, похоже, вообще не подозревали, что она репетирует. Марджори поражало то, что интерес ее матери к уходам и возвращениям дочери постоянно ослабевал. Даже когда она возвращалась с вечеринок, с Сэнди, ее не засыпали нетерпеливыми вопросами. Обычно она находила родителей за обеденным столом. Они сосредоточенно изучали списки гостей или спорили о счетах поставщиков продуктов. Отец и мать автоматически приветствовали Марджори и продолжали свой разговор:
— Но, Роза, Капман сделает это за семнадцать сотен. Лоуенштайн хочет две тысячи.
— Да, и, возможно, именно поэтому каждая женщина в моем клубе обращается к Лоуенштайну. Первый класс есть первый класс. Как много бар-митцв собираемся мы устраивать в этой семье?
Марджори всегда замечала, что ненавидит любознательность своей матери; но она обнаружила, что теперь прошла пора перекрестных допросов. Родители придавали малейшим деталям ее жизни такое большое значение, что поставили ее перед необходимостью иметь важные секреты. Сейчас вдруг у нее не стало секретов, потому что ее мать они не интересовали. Она вдруг открыла для себя сенсационную новость — ревность к Сету и вообще мальчишкам. Бар-митцва — не для девочек. Ее собственный день рождения, который приходится на три недели раньше, чем у Сета, прошел незамеченным. Всю свою жизнь Марджори была трудной проблемой, центром внимания семьи. Ее брат, здоровый, уравновешенный парень, который все свое время проводил в школе или на улице, никогда прежде не оспаривал у нее место под солнцем. Поэтому Маша появилась как раз вовремя, чтобы польстить Марджори, помочь ей, вернуть хорошее настроение.
Марджори казалось, что она никогда в жизни не слышала так много речи на еврейском. Воздух в доме был пропитан древним языком. Сет учил свою роль на церемонии так, как он делал теперь все остальное — умело, старательно и без принуждения. Ему нужно было выучить несколько молитв и длинный текст из Книги Пророков в виде псалма, и он постоянно упражнялся вслух. Иногда домашний учитель приходил и пел вместе с ним, иногда вечером мистер Моргенштерн присоединялся к ним, и все трое нестройными голосами выводили мелодию. Марджори слышала псалом так часто, что практически выучила его наизусть, Она с досадой поймала себя на пении псалма, когда шла по улице. Усилием воли она сменила тему на Гилберта и Салливана.
Когда Марджори была еще девочкой, ей преподали несколько отдельных уроков еврейского языка, но после того как ей исполнилось двенадцать, к ее большой радости, ей разрешили их не продолжать. Марджори ужасно надоедали толстые черные буквы, которые надо было читать в обратном направлении. Уроки Библии заставляли ее зевать до слез. Все это ей представлялось отголоском каменного века, имевшим с миром кино, мальчиков, мороженого, губной помады не больше общего, чем скелеты динозавров в музее. Сет, однако, сразу же стал делать успехи в еврейском, хотя он и продолжал одновременно оставаться простым уличным мальчишкой, чумазым и диким, большую часть времени занятым играми в мяч, сладостями, бейсболом, черными глазами и расквашенными носами.
Но впоследствии Сет изменился. Он уехал в летний лагерь маленьким и круглолицым, а вернулся загоревшим, вытянувшимся незнакомцем, высоким, как его сестра, и хорошо владеющим собой. К удивлению Марджори, он умело танцевал и у него на самом деле были вечеринки с аккуратно подкрашенными маленькими девочками одиннадцати и двенадцати лет. Он воспринял водоворот приготовлений к бар-митцве вокруг себя совершенно спокойно, без следа сценического волнения от предстоящего спектакля. Она рассказала Маше об этих изменениях и так много говорила о своем брате, что Маше захотелось его увидеть. Марджори пригласила подругу на чай в воскресенье днем. Сет разговаривал с Машей прохладно и невозмутимо, несмотря на ее иронические поддразнивания; и когда он пошел заниматься песнопением, она сказала, что он совершенно очарователен и трагедия всей ее жизни состоит в том, что у нее самой нет ни брата, ни сестры.
Случилось так, что миссис Моргенштерн вернулась домой еще до того, как Маша ушла, и сразу же увидела полненькую девушку. В ней вспыхнула искра былого интереса к делам Марджори, и она подробно расспросила Машу о ее происхождении.