Милый, вы не можете получить того, чего желаете, вам придется немного пострадать. Я, которая охотно отдала бы за вас жизнь, должна сказать вам это. Но вы мужчина, соберитесь с духом, скажите себе, что скорбь эта продолжится недолго. Чем меньше, тем лучше, тем больше вы обнаружите душевной силы, одолевая гнетущее вас горе.

Помните одно: если Марион Фай суждено дожить до той минуты, когда вы приведете в свой дом молодую жену, как повелевает вам долг, для нее будет утешением сознавать, что зло причиненное ею, изглажено.


Марион».

«Не умею вам сказать как бы я гордилась посещением вашей сестры, если б она удостоила навестить меня. Не лучше ли мне отправиться в Гендон-Голл? Я могла бы устроить это очень легко. Не отвечайте мне на это, но попросите ее написать мне словечко».

* * *

Два дня спустя леди Франсес приехала к ней.

— Позвольте мне взглянуть на вас, — сказала Марион, когда гостья обняла и поцеловала ее. — Мне приятно смотреть на вас, убеждаться, похожи ли вы на него. На мои глаза, он так хорош.

— Он красивее меня.

— Вы женщина, он мужчина. Но вы похожи на него и очень хороши собой. У вас также есть поклонник, наш близкий сосед?

— Да. Приходится в этом сознаться.

— Почему же не сознаться? Отрадно любить и быть любимой. Он также стал аристократом — как ваш брат.

— Нет, Марион, вы ошибаетесь. Можно мне называть вас «Марион»?

— Отчего же? Он почти сразу стал звать меня «Марион».

— Неужели?

— Да, как будто так и следовало. Но я это заметила. Это было не тогда, когда он попросил меня помешать огонь в камине, а в следующий раз. Говорил он вам об огне в камине?

— Нет, не говорил.

— Мужчина не говорит о таких вещах, но девушка их помнит. Как вы добры, что приехали. Вы знаете — не правда ли?

— Что?

— Что я — и брат ваш, наконец, все порешили? — Добродушная улыбка сошла с лица леди Франсес, но она ничего не ответила. — Вы должны это знать. Я уверена, что и он теперь знает. После того, что я сказала в своем письме, он больше не будет мне противоречить. — Лэди Франсес покачала головой. — Я написала ему, что пока я жива, он будет мне дороже всего мира. Но и только.

— Почему бы вам — не жить?

— Лэди Франсес…

— Зовите меня «Фанни».

— Я буду звать вас «Фаннн», если вы позволите мне все вам высказать. О, как бы я желала, чтоб вы захотели все это понять и не заставляли меня больше распространяться об этом. Но вы должны знать — вы должны знать, что желание вашего брата не может быть исполнено. Если б об этом только было меньше толков, если б он захотел согласиться и вы также, тогда, мне кажется, я могла бы быть счастлива. Что такое, в сущности, те несколько лет, которые нам придется прожить здесь? Разве мы не встретимся снова, разве мы не будем тогда любить друг друга?

— Надеюсь, что да.

— Если вы действительно на это надеетесь, то почему бы нам не быть счастливыми? Но как могла бы я надеяться на это, если б сознательно навлекла на него большое несчастие? Если б я причинила ему вред здесь, могла ли бы я надеяться, что он будет любит меня на небе, когда узнает все тайны моего сердца? Но если он скажет себе, что я принесла себя в жертву ради его; что я не захотела пасть в его объятия, потому что это было бы нехорошо для него, тогда, хотя другая может быть и будет ему дороже, неужели я также не буду ему дорога?

Лэди Франсес могла только сжать ее в объятиях и поцеловать.

— Когда вокруг его очага, — о котором он говорил точно это почти мой очаг, — соберутся здоровые мальчики и краснощекие, хорошенькие девочки и он будет знать, что я могла бы дать ему, разве он не помолится за меня и не скажет мне, в молитве, что, когда мы встретимся «там», я по-прежнему буду дорога ему? А когда она все узнает, она, которая будет покоиться на груди его, неужели я ей не стану дорога?

— О, сестра моя!

Лэди Франсес, прежде чем вышла из этого дома, поняла, что брату ее не удастся поставить на своем в этом деле, которое так близко его сердцу.

XVII. Но это правда

Джордж Роден пришел к окончательному решению относительно своего титула и сообщил всем, до кого это касалось, что намерен остаться по-прежнему — Джорджем Роденом, почтамтским клерком. Когда с ним, в том или другом смысле, заговаривали о разумности, или вернее неразумии его решения, он, по большей части, улыбался, не распространялся, но нисколько не терял веры в себя. Ни одному из аргументов, какие выставлялись против него, он нисколько не поддавался. Что касается доброй славы матери, — говорил он, никто в ней не сомневался и никто в ней ни на минуту не усомнится. Мать сама решила вопрос о своем имени и носила его четверть века. Сама она и не помышляла менять его. Для нее выступить на сцену в качестве герцогини противоречило бы ее чувствам, ее вкусам, всем ее понятиям. Она не будет иметь средств, соответствующих ее общественному положению, и была бы вынуждена по-прежнему жить в Парадиз-Роу, с простым присоединением нелепого прозвища. Об этом и речи не было. Только для него желала она нового названия. А для него, уверял он, аргументы против принятия громкого титула еще сильнее. Ему необходимо зарабатывать свой хлеб, и единственным к тому способом было исполнять свое дело, в качестве почтамтского клерка. Все согласны были с тем, что герцогу было бы неприлично занимать такую должность. Это было бы до такой степени неприлично, утверждал он, что он сомневается, чтоб можно было найти человека, достаточно храброго, чтоб расхаживать по свету в такой дурацкой шапке. Во всяком случае, он таким мужеством не обладает. Кроме того, никакой англичанин, как он слышал, не может по своему благоусмотрению носить иностранный титул. А он хотел быть англичанином, он всегда был им. В качестве обитателя Галловэй он вотировал за двух радикалов, как представителей местечка Веллингтон. Он не желал парализировать собственных действий, заявить, что все, что он делал прежде, было дурно.

Свет с ним не соглашался; даже в почтамте он был против него.

— Я не совсем понимаю, почему бы вы не могли на это согласиться, — стал сэр Бореас, когда Роден предоставил ему рассудить: возможно ли, чтоб молодой человек, называющийся герцог ди-Кринола, занял свое место в качестве клерка в отделении мистера Джирнингэма.

— Право, не вижу, почему бы вам не попытаться.

— Нелепость была бы так громадна, что окончательно подавила бы меня, сэр. Я ни на что не был бы годен, — сказал Роден.

— К такого рода вещам очень быстро привыкают. Сначала вам было бы неловко, так же как и прочим служащим и курьерам. Я ощущал бы некоторую неловкость, прося кого-нибудь послать ко мне герцога ди-Кринола, так как нам не в привычку посылать за герцогами. Но нет ничего, с чем нельзя было бы свыкнуться. Будь отец ваш принцем, я не думаю, чтоб через месяц это особенно тяготило меня.

— Какую пользу принесло бы это мне, сэр Бореас?

— Мне кажется, это было бы вам полезно. Трудно объяснить, в чем была бы польза, особенно человеку, который так сильно, как вы, восстает против всяких представлений об аристократии. Но…

— Вы хотите сказать, что меня быстрее бы повысили из-за моего титула?

— Я считаю вероятным, что гражданское управление нашло бы возможным сделать несколько более для хорошего служащего с громким именем, чем для хорошего же служащего без имени.

— В таком случае, сэр Бореас, гражданскому управлению должно бы быть стыдно.

— Может быть; но это было бы так. Кто-нибудь вмешался бы, чтоб устранить аномалию — видеть герцога ди-Кринола восседающим за одним столом с мистером Крокером. Я не стану с вами спорить о том, должно ли это быть, но раз это вероятно, то нет никакой причины, почему бы вам не воспользоваться благоприятными обстоятельствами, если у вас на это хватит способностей и мужества. Понятно, что все мы, в жизни, жаждем одного: успеха. Если на вашем пути встречается благоприятная комбинация, я не вижу, почему бы вам отталкивать ее.

Такова была мудрость сэра Бореаса, но Роден не захотел воспользоваться ею. Он поблагодарил великого человека за внимание и сочувствие, но отказался снова обдумать свое решение. В отделении, в котором восседал мистер Джирнингэм с Крокером, Боббином и Гератэ, чувство в пользу титула было гораздо нелепее, да и выражалось более энергическим языком. Крокер не в силах был сдерживаться, когда узнал, что на этот счет существует еще какое-нибудь сомнение. При первом появлении Родена в департаменте, Крокер чуть не бросился в объятия друга, восклицая: «Герцог, герцог, герцог!» — а затем упал на стул, совершенно подавленный волнением. Роден оставил это без всякого замечания. Ему оно было очень неприятно, отвратительно. Он предпочел бы иметь возможность присесть к своему столу и продолжать свою работу без всяких особенных оваций кроме обычного приветствия, вызванного его возвращением. Его сильно огорчало, что уже все известно об отце его, и о титуле этого отца. Но это было естественно. Свет узнал. Свет поместил это в газеты. Свет об этом толковал. Конечно мистер Джирнингэм также заговорит об этом, а также младшие клерки и Крокер. Крокер, разумеется, заговорит громче всех остальных. Этого следовало ожидать. А потому, он оставил без внимания восторженное и почти истерическое восклицание его, в надежде, что Крокер будет подавлен своими чувствами и успокоится. Но восторжествовать над Крокером было не так легко. Он, правда, просидел минуты две на стуле, с разинутым ртом, но он только приготовлялся в серьёзной демонстрации.