— Есть у него логика, другое дело, что нормальному человеку трудно ее понять, это извращенная, дикая, рожденная в больном сознании, но все же логика. И кроме того…
— Ну ладно, хватит мне читать лекцию о маньяках, — снова прервал его мэр, — а то ты как сядешь на свой любимый конек, то до утра не остановишься. Какие еще факты тебе не нравятся в этих убийствах?
— Почему Вайзман не была ограблена, несмотря на то, что было чем поживиться в ее доме? Убийца не взял ни денег, ни драгоценностей, но тем не менее прихватил с собой простое серебряное колечко с руки девушки и дешевые наручные часики? — прокурор вопросительно взглянул на мэра.
Тот лишь пожал плечами. Ответа на этот вопрос он не знал, а хохмить больше не было охоты. Может быть, потому, что он кое-что вспомнил. Кое-что, что очень ему не хотелось вспоминать, но против его воли в памяти всплывало…
— Я спрашиваю, какие у тебя соображения на этот счет? Ты что, заснул? — окликнул его Южный.
Мэр встрепенулся, попытался улыбнуться, но улыбка не получилась. Руки, державшие кружку с пивом, дрожали.
«Надо прекращать так много пить», — с тоской подумал он и с той же тоской перевел взгляд на недопитые банки.
— Не знаю я, Саша, я же не юрист, и мои соображения мало что могут подсказать следствию. Но ты мужик башковитый, я тебе верю, трепаться зря не будешь, если что-то говоришь, значит, уверен.
— Да ни в чем я пока не уверен, — возразил прокурор. — Это лишь мои соображения. Слишком много неясного здесь… Я беседовал со следователем, который ведет эти дела, умный мужик, опытный, множество дел раскрыл, и он тоже в растерянности. И все-таки мне кажется, что тут орудует не один маньяк, нет, не один, — повторил он, отпив глоток пива из своей кружки.
— Ну дожили. — Мэр широко развел руками и поморщился. — Одновременно два сумасшедших маньяка на один город, не многовато ли, как тебе кажется?
Александр в ответ лишь развел руками. Мэр тяжело вздохнул и после короткой борьбы с собой, которая явно отразилась на его лице, открыл еще одну банку пива. Южный покосился на него, нахмурился, но ничего не сказал. Какое-то время они молчали, занятые каждый своими мыслями…
— А вообще меня сильно тревожит то, что ни одно из этих убийств так и не раскрыто, — первым произнес прокурор после долгого молчания. — И эта последняя жуткая смерть совершенно безобидной женщины… Моя жена до сих пор не может прийти в себя. Она неплохо знала ее. Эта женщина работала в больнице много лет. У нее остались трое детей. Раскрыть эти преступления, поймать убийцу стало для меня профессиональным долгом и делом чести.
— Я понимаю. — Мэр посмотрел на стоящую перед ним банку, протянул было руку, чтобы открыть ее, но передумал. — Все это черт знает что такое! Серийный убийца в городе, бред какой-то! До сих пор наш город считался довольно благополучным и спокойным в плане криминальной обстановки, да и в остальном тоже. И вот на тебе, маньяк какой-то гребаный объявился! И откуда только эта мразь берется? Представляешь, какая паника может подняться в городе? И так уже всякие слухи ходят. И это накануне выборов. Что это за мэр, скажут люди, который не может обеспечить своим гражданам безопасность и спокойствие?! К тебе это, кстати, тоже относится. Мы отвечаем за спокойствие в городе. И с нас и спросят в первую очередь. Нет, некстати этот гребаный маньяк объявился, очень некстати. — Он поморщился и махнул рукой.
— Интересно, а если бы он появился после выборов, значит, это было бы кстати? — Прокурор пристально посмотрел на человека, сидящего напротив него.
Тот был уже порядком пьян, сидел, опустив голову на грудь, и казалось, ему сейчас было нужно только одно — завалиться спать и чтобы никто его не трогал и не беспокоил. Он не отвечал, и в какой-то момент Александру даже показалось, что тот заснул. Он легонько тронул его за плечо. Мэр встрепенулся и поднял на него мутные осоловевшие глаза.
— Ты прости меня, — вдруг произнес он с несвойственными для него просительно-виноватыми интонациями.
— За что? — удивился прокурор.
— Да за то, что несу здесь всякую х… Просто я пьян в зюзю, и на душе кошки скребут. А за кресло свое я не держусь. Хочешь — верь, хочешь — нет. Надоело цепляться зубами и бороться, кому-то что-то постоянно доказывать. Так вся жизнь в этой дурацкой борьбе и проходит. И ты думаешь, что совершаешь нечто важное, значительное. А как придет время подыхать, оглянешься назад, и подумаешь с недоумением — на какой хрен мне все это надо было? И чего я все рыпался, дергался, что-то стремился доказать себе и другим? Когда все равно ни черта не изменишь в этом дурном мире. А исход все равно один для всех, для богатых и для бедных, для удачливых и не очень, для алкашей, — он пьяно усмехнулся, бросив взгляд на пивную эстакаду, — и для трезвенников. Подохнешь, и черви да кроты тебя жрать будут. И сгниешь. И никто из живых о тебе и не вспомнит, если только грязью обольют. Но тебе это все уже, правда, будет глубоко по…
— И давно такие мысли тебя посещают?
— Да вот последнее время. Как спать лягу, тушу свою уложу на постели — и начинает всякий бред в голову лезть. Я уж его гоню, гоню в шею, а он все никак не уходит, сволочь. Раньше такого не было. Старею, деградирую. Спиваюсь вот… — Он невесело усмехнулся и потянулся за очередной банкой.
Но Александр перехватил его руку и вежливо, но решительно произнес:
— Пожалуй, на сегодня хватит. Иначе и похуже мысли полезут в голову.
Сам же налил себе еще пива и отпил небольшой глоток.
Мэр усмехнулся:
— Что может быть хуже? Дальше, как говорится, грести некуда. Все. Приплыли.
Они помолчали.
— Слушай, а может, мне и в самом деле не выставлять свою кандидатуру на выборах, а? — вдруг спросил он. — Уйти, как говорится, красиво, пока в шею не поперли. Кому нужен старый больной алкоголик со сдвинутой крышей и слабыми нервами?
— Это у тебя-то нервы слабые? — усмехнулся Южный.
— А ты как думаешь? Я уже не бесстрашный герой с железными нервами. Да если честно, никогда им и не был. Только казался. А быть и казаться — две большие разницы. Очень большие. Сам себя убедил в этом, а себя убедить это самое трудное, если сумел это сделать, то заставить людей в тебя поверить уже намного легче. Но знаешь, последнее время мне что-то тяжело жить стало. И чем дальше, тем тяжелее. Тоска неясная часто накатывает. Ни с того ни с сего. Как я уже говорил, все по ночам она, проклятая, настигает. Не знаешь, отчего это тоска темноту любит и как ночь придет, так и норовит под бок к тебе забраться в теплую постель и укусить побольнее? Впрочем, чего я спрашиваю, и так ясно. Днем дела, люди, суета, которая хоть иногда и надоедает до чертиков, но все-таки спасает от дум этих тяжких, не дает проклятой тоске грызть твое сердце. Боится она, гадина, дневного света. Но стоит солнцу скрыться, она тут как тут. Подкрадется, так гаденько захихикает и скажет: «Ну, здравствуй, старый мудень, я пришла. Соскучился?» И так страшно порой становится, хоть волком вой. Все чаще жена моя покойная приходит во сне, мать с отцом, друзья умершие. К себе зовут. Скучно им без меня. И я, с одной стороны, по ним соскучился, да и покоя хочется. Устал я от суеты земной. Но с другой стороны, страх берет. За жизнь эту паршивую держусь. Знаешь, как я перетрусил, когда чуть копыта не откинул, когда с инфарктом валялся? Вся жизнь моя прошла перед глазами в это время, все мои грешные темные дела, те, кому я зло причинил, невольно или вольно, всякое было. И так пожить мне, старому дураку, захотелось. Ну хоть немного! Дочку замуж выдать. Внуков понянчить… Что, поверишь ли, впервые в жизни Бога молил, чуть ли не со слезами. И не той молитвой, что положена и писана в Библии, а своими словами, даже не словами, а нутром своим, душой наизнанку вывернутой. Эх, друг. Тебе меня, старика, понять нелегко, хотя ума тебе не занимать. Но тут не в уме дело. В другом. Страх этот с годами приходит, и тоска. Дай Бог, чтобы она к тебе подольше не приходила или вовсе миновала. А то, что я рявкаю, как бык, и страх на людей нагоняю, еще не значит, что я сам не боюсь. Боюсь, еще как боюсь, Сашенька! — Он неожиданно назвал своего приятеля уменьшительным именем и даже коснулся его руки, словно ища поддержки, но тут же резко отдернул ее, будто обжегся. — Чем больше другим грозным кажешься да рявкаешь и кулаком стучишь, тем паршивее у тебя на душе. И тем больше ты сам боишься.